Хотя наши сейчас, рассуждал Николай, вряд ли пойдут на какой-нибудь обмен. Зачем меняться, когда и так все в кармане. Да и на кого менять? Что могут предложить немцы — ссучившуюся рвань, вшивоту, падаль — предателей и изменников? А у наших все козыри на руках, вся коронка — туз, король, дама, валет…
Наши. У наших… Невесело размышляя о своей будущей жизни, прикидывая ее возможные варианты и неотступно думая о могучем советском наступлении, лавиной гнавшем перед собой его хозяев, Николай Крысин все чаще и чаще произносил про себя это забытое слово — «наши». И в такие минуты естественно вроде бы избранный им путь ухода в Германию совсем не казался таким уж естественным. Формула обер-лейтенанта Гюнше «уничтожение уничтожителей» крепко сидела в голове у Крысина. Зачем теперь немцам такие, как он, когда они сами-то еле уносили ноги. Лишняя обуза, от которой дешевле было отделаться, чем кормить и поить свору бесполезных по теперешним делам наемников в своем фатерланде. Надеяться, что бывшие русские солдаты в немецких мундирах, купившие в лагерях свою жизнь ценой измены, будут рьяно защищать фольварки и поместья в Померании и Силезии, было бы глупо. Кто предал однажды своих, чужих предаст и подавно, хотя у своих ничего хорошего их не ждет, но все-таки, все-таки… Русские среди немцев теперь были даже опасны. Не проще ли согнать их всех на край какой-нибудь глубокой ямы (уничтожение уничтожителей) да и…
Предчувствия не обманули Крысина. На одной из железнодорожных станций, когда он в составе группы РОА (русская освободительная армия), к которой пристал в самом начале сорок пятого года, пытался погрузиться в эшелон, немцы выставили около вагона пулемет и саданули по ним длинной очередью. Половина власовцев завалилась прямо на месте, остальные, матерясь, кинулись врассыпную от поезда. Они тут же собрались за водокачкой и решили атаковать эшелон, дать немчуре напоследок «прикурить», всем лечь, но показать колбасникам настоящую русскую удаль…
Но Крысин, рядом с которым захлебнулся розовой пеной верзила-власовец, уже полз от водокачки за ближний сарай. Убегая от огрызнувшегося свинцом поезда, он уже принял на ходу решение. Многодневное предчувствие наконец подтвердилось. Обострившееся в последние дни до предела почти собачье чутье опасности на каждом шагу не подвело его.
Теперь надо было доверять только самому себе и поступать так, как подсказывало еще трепыхавшееся на дне истлевшей души желание удержать голову на плечах. Время жить на ногах в волчьей шкуре кончилось. Надо было опускаться на колени, а точнее — становиться на карачки, и ползти овцой в новую жизнь, доставши из кальсон партизанскую справку и держа ее в зубах.
Что будет впереди? Неизвестно. Во всяком случае, дорога теперь поворачивала на восток. Любым способом надо было добыть надежные документы и попасть в Москву — посмотреть на Тоню, отца, мать, братьев, пройтись по Преображенке хотя бы раз, перевести дух, отдохнуть, отогреться… А там видно будет.
Железнодорожная станция, от которой уполз Николай, стояла в лесистых горах. По ущельям и распадкам, двигаясь по ночам, Крысин быстро ушел от людей и догоравшей внизу войны. В пути он наткнулся на брошенную лесную сторожку, на чердаке которой обнаружил много старой одежды, в том числе полосатую лагерную куртку. И сразу родилась легенда: он был в партизанах, попал в плен к немцам, был увезен в Германию на завод (обстоятельства такой жизни можно и не выдумывать — он слишком хорошо знал их), бежал и много дней шел на восток, встретил по дороге отступающих немцев, они ранили его…
Ранили. Для убедительности действительно нужны были свежие раны. Человеку, прошедшему через столько испытаний (плен, завод, побег) без свежих ран было нельзя. И Николай решил сам нанести себе ранения.
Эта мысль принесла ему даже какое-то удовлетворение. Он и в самом деле слегка подстрелит самого себя, немного казнит себя — хотя бы за то, что заснул тогда в карауле, за то, что, не выдержав жизни в похоронной команде, перешел к немцам, за то, что согласился пойти служить к Гюнше… Ведь он же идет к своим — надо же ему как-то наказать себя, надо как-то казнить свою полицейскую душу, казнить себя для самого себя, для Москвы казнить, для Преображенки. Может, бог за это и немного простит его, снимет с него часть греха — не весь грех, хотя бы часть…
Он почувствовал, что находит во всех этих словах какие-то новые силы для своей возможной будущей жизни. Он как бы уже оправдался в чем-то перед самим собой, уже что-то смыл с себя…