И на этот раз Хубэр смеялся, а жена еще не дошла до слез, хотя ей и очень хотелось разрыдаться.
У нее было сразу два несчастья.
Накануне, в вербное воскресенье, мать Аеджидия собственной персоной остановила ее при выходе из церкви и рассказала, — какой позор! — что Нацл стоял разинув рот перед окнами, глазея на дочку Мары.
Это показалось ей настолько важным, что она не сразу решилась рассказать самому Хубэру, который уделял столько внимания монастырю и особенно матери Аеджидии. Целый день после обеда она просидела в доме одна и все думала, какое сделать сыну внушение.
К ее великому удивлению и страху, который все рос и рос, сын ее не вернулся ни в сумерки, ни вечером, ни ночью, а только на рассвете будущего дня.
Она сидела, ждала его, волновалась, думала и передумывала невесть что и плакала, как плачут матери, когда видят, как их дитя вступает на греховный путь, и не знают, как остановить его и вернуть обратно.
А ее муж, отец мальчика, солидный мужчина, смеялся и только приговаривал, что все правильно, и хорошо, что сын их будет человеком, как все люди.
Разве могла бедная женщина удержаться и не рассказать и о другом несчастье?
И она упорно втолковывала мужу, что смеяться тут вовсе не над чем.
В конце концов он, действительно, перестал смеяться.
Можно понять, что Хубэра не вывести из себя тем, что его сын глазеет в чужие окна. Девицы есть девицы, — как он говорит, — а парни для того и существуют, чтобы за ними бегать. Но эта-то девица — дочь Мары! Ах, и это его не трогает! В конце концов причиной всему безумие молодости. А оно уходит неведомо когда и почему так же, как и приходит. Но что их мальчик, может быть, и не станет никогда рассудительным человеком? Такое ему в голову не приходит.
Мальчик вынужден думать о доме, и поэтому он всегда такой мрачный.
А сам Хубэр чувствует себя спокойно и беззаботно с тех пор, как все заботы о лавке переложил на сына. Но хозяином-то все равно остается он, потому что Нацл считается приказчиком, хотя отец и многое бы отдал за то, чтобы избавиться от всяких забот и сделать сына хозяином мясной лавки.
Однако пока это невозможно.
Поскольку в Липове было всего два мясника, они входили в цех кожевников, которые тоже резали весной ягнят, осенью баранов, а зимой от случая к случаю кололи свиней. А по цеховым правилам никто не мог стать мастером или хозяином, не проходив несколько лет в учениках, не отработав год у хозяина, который давал звание подмастерья или приказчика, и не совершив после этого двухгодичного путешествия.
Что и говорить, будь староста человеком сговорчивым, то дело, особенно для Хубэра, могло бы быть слажено и без всех этих проволочек. Но Бочьоакэ весьма гордился своим званием цехового старосты и ни за что не согласился бы на то, чтобы кожевники оказались ниже мясников, чтобы в угоду какому-то там мяснику были нарушены цеховые правила, которые так свято блюли кожевники. Да и Хубэр был не из тех людей, кто стал бы ломать шапку перед Бочьоакэ.
А парню, действительно, не мешало бы побродить по белу свету, посмотреть, поучиться и стать человеком с собственной головой на плечах. Хотя и Хубэру, а особенно Хубэроайе было бы очень тяжело расстаться с сыном, однако не оставалось ничего, как согласиться на это.
Хубэроайя даже обрадовалась. У них были друзья в Араде, Тимишоаре и в Лугоже; были родственники с ее стороны в Буде и в Познани, а у мужа — в Вене: куда бы ни отправился их сын, всюду для него найдется гостеприимный дом, а может быть, и невеста, соответствующая их состоянию.
На этот раз разговор закончился полюбовно, ибо муж и жена хотели одного и того же.
Нацл же был молодым человеком, а в молодости нет ничего более привлекательного и соблазнительного, как возможность погулять по белу свету, как душа захочет. Только теперь он по-настоящему почувствовал, что значит быть подмастерьем или приказчиком, а потому, не мешкая понапрасну, отправился сразу же после румынской пасхи к Бочьоакэ за разрешением на путешествие, чтобы, положив его в ранец, немедля пуститься в путь.