Достаточно было одного слова Хубэра, чтобы желание Хубэроайи исполнилось, но Хубэр этого слова произнести не желал.
Он считал это для себя неприличным, и все его существо противилось унижению перед Бочьоакэ, поскольку просьба сделала бы его должником. Кроме этого, он не мог смотреть на своего сына доброжелательными глазами. Он был им решительно недоволен, а порой даже стыдился такого сына. Он желал бы себе совсем другого наследника. Куда ни шло, что он был непригоден для профессии мясника, но когда Хубэру пришло в голову взглянуть в книжку его путешествий, ему захотелось ее бросить в огонь, чтобы никто больше ее не видел. За полтора года своих странствий Нацл работал едва восемь месяцев. Остальное время он праздно шатался, тратя деньги, которые ему посылала мать. Как же мог Хубэр передать свое дело в руки такого человека? Нацлу нужно было еще побродить по белу свету, пообтереться среди людей, перебеситься, чтобы утихомирились необузданные порывы молодости, чтобы прийти в себя и стать уравновешенным человеком.
И все же отец есть отец! Парень был видный и разумный, даже слишком разумный, пока жил дома. Возможно, что, вернувшись домой, оказавшись среди своих, он вновь стал бы таким, каким был.
Унижаться Хубэр не хотел, но волей-неволей стал более снисходительным к кожевникам и даже бормотал что-то по-румынски, когда встречал Бочьоакэ, хотя Бочьоакэ говорил по-немецки куда лучше, чем Хубэр по-румынски.
А Бочьоакэ не достоин был бы быть старостой, не понимай он, куда клонит немец, и не знай, что нужно делать.
Хубэр был на дружеской ноге со всеми чиновниками и мог, если хотел, сделать много хорошего, но и много плохого. Значит, почему же кожевникам из Липовы не поддерживать с ним добрых отношений?
Если бы речь шла о ком-нибудь другом, Бочьоакэ, наверное, еще подумал бы, но дело-то касалось сына Хубэра, а тут уж ни чиновники, ни кожевники не обратят внимания на какие-то недостающие полгода.
— Видел я вашего сына, — как бы невзначай сказал Бочьоакэ как-то раз Хубэру. — Видный из себя, хороший парень! Когда будем производить его в хозяева?
— Ему еще полгода странствовать, — ответил Хубэр.
— Ну кто там ведет строгий счет? Порядок этот установлен для подмастерьев, у которых нет ничего за душой, а не для таких людей, как ваш сын. За него стыдиться не придется, да и хлеба чужого он есть не будет, так что со спокойной душой поставим печать и делу конец.
— Нет! — возразил Хубэр. — Пусть отбудет свой срок, как и все другие.
— Вам легко говорить, — заметил Бочьоакэ, — а вот матери трудно без него приходится. Я разговаривал со своими, хотите вы или нет, а мы его под новое вино произведем в хозяева.
На том и сошлись, а Бочьоакэ договорился с Гергице, самым задиристым из кожевников, что в следующее воскресенье, когда соберутся самые уважаемые члены их цеха, все это сладить. И Хубэроайе он тоже шепнул словечко, что, конечно, было уже лишним.
Бочьоакэ был не только старостой кожевников, но и известным певцом на клиросе и имел о людях понятие.
В четверг вечером вернувшись с прогулки на виноградник отца Иоанна, Марта, как обычно, рассказала ему, где она была, что видела, с кем и о чем говорила.
— Ну и девица эта Марина Персида! — рассказывала она. — Посмотреть на нее — святая, да и только, а как за мужчинами бегает, противно даже смотреть.
Бочьоакэ знал свою жену и не очень полагался на ее слово. Была она женщина и любила посудачить о других, скорее позлословить, чем сказать что-то доброе. Тут уж ничего не поделать — на другую колодку не переделаешь! Но на этот раз Бочьоакэ посмотрел на жену сурово. Большое сочувствие имел он к Персиде. И не в том дело, что на нее приятно было смотреть, когда она, такая смиренная, стояла в глубине церкви. После того, как народ стал поговаривать, что Мара, дескать, продала свою дочку в монастырь, Бочьоакэ задумал увести Персиду от католических монахинь и приобщить к православной церкви.