— Не знаю, — отвечала она и на этом обрывала разговор.
Прошло четыре недели, когда явился Трикэ и сообщил, что получил от Персиды письмо из Вены, в котором она тысячу раз просит прощения и умоляет не думать о ней плохо.
— Напиши ей, — сказала Мара, вытирая слезы, — что ни в чем я ее не виню, только плачу о ней и все время молю господа бога, чтобы хранил он ее и укреплял. Напиши ей, пусть не слушает, что болтают люди, что я ее жду и пусть она возвращается, когда станет ей тяжело. Напиши ей, — продолжала Мара, обливаясь слезами, — что все равно я ей мать и никто в этом мире страдать за нее, как я страдаю, не будет.
Так Трикэ и написал — и плохо сделал.
Много мучилась Персида, пока не приняла единственное решение. Но именно поэтому, единожды решив, она почувствовала себя очень легко и с открытым сердцем вступила на избранный ею путь. Она жила словно в каком-то опьянении, которое никак не проходило, на душе у нее было так сладостно, что ей и в голову не приходило, что когда-нибудь в жизни она сможет пожалеть о том, что сделала.
— Нет! — воскликнула она простодушно, глядя на Нацла. — Как бы ты со мной ни поступил, достаточно будет вспомнить о моей жизни сейчас, чтобы ни на что не жаловаться.
По дороге в Вену и в самой Вене, этом большом и шумном городе, она не видела ничего, кроме Нацла, который и сам не знал, что же им делать. Он и раньше смотрел на нее словно на солнце в небесах, а теперь постоянно чувствовал, что не в состоянии воздать ей должное за жертву, которую она принесла ради него, и каждый миг старался дать ей понять, что знает, насколько велика эта жертва.
Но Нацлу не нужно было прилагать никаких усилий: Персиде вполне достаточно было того, что она видела его все время оживленным, и, вспоминая, в каком состоянии он был раньше, чувствовать, что она спасла его, возвысила и осветила его жизнь, и смотреть на него так, будто сама его родила. Он принадлежал полностью ей, этот замечательный человек, и никто кроме нее не имел на него никакого права.
Перед отъездом Нацл занял у Гринера еще восемьсот флоринов. Он предполагал вступить в товарищество с кем-нибудь из мясников, помоложе и победнее. Для начала он снял квартиру в две комнаты и купил все необходимое, чтобы эту квартиру обставить, так что Персида испытывала все радости хозяйки дома, которой не нужно заботиться о завтрашнем дне. Каждый день они отправлялись любоваться красотами города и особенно соборами, в которых Персида чувствовала себя так привычно, обедали они в трактире, а вечерами либо слушали музыку, либо ходили в театр, о чем до той поры Персида знала только понаслышке. И повсюду Персида обращала на себя внимание. В большом доме, где они квартировали, вскоре она стала известна как фрау Хубэр, молодая женщина, стройная, немного бледная, но с какой-то особой красотой, всегда сдержанная и приятно почтительная. На улице, в городских садах и общественных местах Нацл гордо поднимал голову, возвышаемый в собственном представлении, когда видел, как все глазеют на его жену.
Блуждая по городу безо всякого дела, Персида останавливалась, когда на пути ей попадалась мясная лавка, и ничто в этом большом и красивом городе так ей не нравилось, как чистые мясные лавки с отлично разделанными тушами, выставленными на обозрение прохожих. Сердце ее ликовало, когда она думала, что вскоре она увидит и своего мужа в аккуратном фартуке рядом с колодой, таким, каким она видела его некогда перед монастырем, что они больше не будут обедать по трактирам, потому что она сама будет готовить обеды в собственной кухне, такой же чистой, как и у монахинь. Персида все время настраивала Нацла, и на вторую неделю они уже завели разговоры с двумя мясниками, молодыми, еще холостыми людьми, чтобы всем вместе открыть мясную лавку неподалеку от заставы Лерхенфельд, на весьма бойком месте, где оборот составлял сто, сто пятьдесят флоринов в день.
Все уже было налажено, когда пришло письмо от Трикэ.
Читая письмо, Персида не могла удержаться от слез. И зачем ей было удерживаться?! Здесь, среди совершенно чужих людей, это была первая весточка от брата и от матери, а сколько любви было в этом письме! Зачем ей было сдерживаться, когда Нацл был тоже растроган.
— Дорогая моя мамочка, добрая моя! — вздохнула Персида, закончив чтение и откладывая письмо в сторону.
Нацл молчал. Казалось, что и у него навертываются слезы на глаза. Но не потому, что и у него была мать, и дорогая, и добрая, а к тому же еще и несчастная, а потому, что хотя в письме ни слова не говорилось о нем, для него оно было тяжким ударом. Ужасный удар нанесли ему те несколько слов, которые сказала Мара Трикэ, и Нацла пробрала даже дрожь: когда он подумал, что Мара, должно быть, права и что высказала она то, что было у нее на уме.