По вечерам Мара чаще всего ест одна, потому что дети, набегавшись за день, засыпают, пока она готовит ужин. Но мать ест и за себя, и за детей, потому что оставить что-нибудь на завтра — грех.
Выпив под конец кружку доброй воды, она вынимает мешочек и начинает считать. И никогда она при этом не считает только за минувший день, а непременно за всю свою жизнь. Выделив из «капитала» прибыль, она откладывает деньги на завтрашний день и приносит три чулка: один на старость и похороны, другой для Персиды, третий для Трикэ. И не проходит дня, чтобы она не положила в каждый чулок хотя бы крейцер, уж лучше она урвет из денег, предназначенных на завтрашний день. Когда есть возможность отложить флорин, она обязательно поцелует его, а потом так и застынет, задумавшись, одна-одинешенька перед деньгами, рассыпанными по столу, и в конце концов заплачет.
И не потому вовсе, что ей станет вдруг тяжело: когда Маре жизнь кажется в тягость, она не плачет, а бьет горшки или переворачивает столы и корзины. Она плачет потому, что припоминает, сколько у нее было денег, когда она овдовела, подсчитывает, сколько их у нее теперь, и соображает, сколько будет через несколько лет. И нужно быть Марой, чтобы размякнуть от того, что чувствуешь, как приятно быть человеком в этом мире, крутиться как белка в колесе с раннего утра и до позднего вечера и знать, что это не напрасно.
На следующий день, если попадется ей в толпе женщина, которая понравится ей и лицом, и одеждой, и поведеньем, она скажет про себя с тайным удовлетворением: «Вот такой будет моя Персида!» Если же ей понравится мужчина, непременно подумает: «Вот таким станет мой Трикэ!»
Была одна такая, попадья из Печики, женщина видная и обходительная, богатая и красивая. Мара перебила бы все горшки, если б кто-нибудь дерзнул сказать, что ее Персида не станет такой же, как эта попадья, да еще и не превзойдет ее. Но эта попадья провела четыре года среди монахинь в Орадя Маре, значит, решено: Персиде тоже надлежит лет пять, по крайней мере, прожить у монахинь в Липове.
Мара сделала все, что могла, и мать Аеджидия, экономка, пообещала ей, что возьмет девочку к себе и всего лишь за шестьдесят флоринов в год, потому что Мара — вдова с двумя горемычными детьми. Однако с той поры миновало уже два года, Персиде исполнилось девять лет, а Мара все не могла решиться выложить такую сумму ни за что ни про что. Заплатить-то она могла, деньги у нее были, уж кому-кому, а ей это было лучше всех известно, но вся ее природа противилась тому, чтобы вынуть из чулка хоть одну монетку.
Из-за Трикэ не приходилось так трудно ломать голову.
В Липове был один человек, Бочьоакэ, староста кожевников, которому летом помогали четыре, а зимой десять подмастерьев. На всех ярмарках он продавал самые лучшие кожухи, снимал в аренду мясную лавку, а женой у него была Марта, дочь священника из Кладовы. Замечательный человек! Вот таким будет и Трикэ. Но для этого никакой особой школы и не надо: достаточно того, чтобы Бочьоакэ взял его в ученики.
Мать же Аеджидия запрашивала слишком много — шесть флоринов в месяц, а сверх того еще на разные расходы.
— Гм! — хмыкала Мара, нахмурив брови, и принималась про себя считать: сколько примерно людей переходит за год по наплавному мосту через Муреш. Никто в мире не смог бы посчитать это лучше, чем она, которой доводилось столько времени проводить то на одном, то на другом берегу Муреша.
— Так значит, что получится, если из чулка Персиды взять деньги на аренду моста? — Она могла бы дать за аренду и побольше, чем другие, потому что хотела получать всего только шестьдесят флоринов, ну и еще какой-нибудь там доходец. К тому же вместе с арендой она получала право поставить свой стол и корзины у начала моста, в том месте, которого ни одна душа не минует.
Мара сидела, сидела и считала в уме деньги: по два крейцера с человека и по десять крейцеров с пары лошадей или волов. Она все время занималась подсчетами, и деньги перед ней громоздились кучей, так что в конце концов глаза ее застилали слезы.