Жизнь не мила мне стала… Да еще она почему-то стала меня бояться! Она даже боялась есть, боялась, что мне не хватит. Когда я вижу, что она боится, я куражусь, кричу, бранюсь! Например: почему не жрешь?! Иногда я впадал в ярость и просто готов был побить ее, но поди ударь плачущую женщину, когда она сидит, покорно сложив руки, и не шевелится. Я бросаюсь к ней с кулаками, еще поплюю на них, а она отвечает мне: „Ты сначала поешь, а я потом буду!“ И мне приходилось есть первому, а ей давать остатки!..
Иногда она старалась спровадить меня из дому: я без тебя поем, а ты иди; иди, может быть, что-нибудь подвернется. И при этом улыбается и иногда даже погладит меня! А когда я возвращался, я находил хлеб почти нетронутым! Она меня уверяла, что не может есть сухого хлеба, что ей каша нужна!»
Шмарье опускает голову, как будто его гнетет большая тяжесть, а грустные мысли всё бегут…
«А сколько слез она пролила, когда я хотел заложить свой праздничный кафтан, тот, что сейчас на мне! Она рвала и метала! Наконец побежала и заложила свои праздничные подсвечники и уже до самой смерти благословляла свечи, поставленные в картофелины!.. Перед смертью она призналась мне, что никогда не хотела развода, говорила она это только со злости. „Язык мой, язык мой, — кричала она. — Господи, прости мне мой язык!“ Она так и умерла в страхе, что ее на том свете повесят за язык! „У бога, — говорила она, — не будет ко мне милосердия, я слишком грешна! Но когда ты придешь туда, не скоро — не дай бог! — через сто двадцать лет, когда ты придешь, сними меня с виселицы! Скажи всевышнему, что ты меня простил!“ Она уже почти потеряла сознание, но все звала детей. Ей казалось, что они дома, около нее, что она говорит с ними, и у них она тоже просила прощения.
Глупая женщина, как будто мы ее не простили!
Сколько всего лет-то ей было? Может быть, лет пятьдесят! Так рано умерла. Шутка сказать, когда человек принимает все так близко к сердцу. Все, что выносилось из дому в заклад, уносило половину ее здоровья.
День ото дня она становилась все бледнее и желтее, высохла вся и ростом стала меньше.
Она говорила, что чувствует, как у нее мозг в костях сохнет… Она знала, — что умирает…
Как она любила дом со всеми вещами! Что ни уходило из дому — стул, жестяный шандал, — что бы то ни было, она поливала все это горькими слезами! Она прощалась с каждой вещью, как мать с дитятей. Чего уж больше, она обнимала и почти целовала каждую вещь: „Когда я буду умирать, вас уже не будет в доме!“
Что говорить, женщина все же глупа! То она казак в юбке, а случись что — слабее ребенка! Теперь ты видишь: умирать со стулом или без стула, наверное, не такая уж большая разница…»
— Фу! — обрывает он себя. — Что только не лезет в голову! Из-за этих глупостей я совсем медленно плетусь. Ну-ка, солдатские ноги, живее ступайте! — командует Шмарье.
Он озирается. Снег и снег. Наверху серое небо в больших черных заплатах.
«Совсем как моя нижняя капота, — думает он. — Великий боже! Неужели и у тебя нет кредита в лавочке?»
Между тем мороз крепчает. Борода и усы превратились в сосульки. Он чувствует себя не плохо. Голова в тепле, на лбу он чувствует капли пота; но ноги — что ни шаг — слабеют и стынут все больше и больше.
Уже недалеко, но ему хочется отдохнуть. И ему стыдно самого себя: первый раз в жизни понадобилось ему отдохнуть на пути в две мили. Он не хочет признаться себе, что ему уже восьмой десяток и пора бы на отдых…
Нет, он должен. идти, идти не останавливаясь… Пока идешь, ноги несут тебя… Как только поддашься искушению и присядешь, так уж добра не жди!
— Можно и простудиться, — пугает он сам себя и все старается побороть желание отдохнуть. — Уже близко деревня, успею и там отдохнуть!
«Вот что, — думает он, — я сделаю: не пойду сейчас к барину… Он заставит целый час ждать на морозе… Я — прямо к еврею. Хорошо еще, — думает он, — что я не боюсь собаки барина. Ночью, когда Бурого спускают с цепи, все-таки опасно. Со мной, правда, мой ужин, а Бурый любит сыр. Все же нужно дать отдых старым костям! Сперва зайду к еврею, согреюсь, умоюсь, перекушу».
Рот у него наполняется слюной, он с самого утра ничего не ел. Но это пустяки, его это не беспокоит, наоборот: если чувствуешь голод, значит ты жив! Но ноги!..
Ему остается еще каких-нибудь версты две, уже можно разглядеть большие сараи помещика. Но ноги не видят ничего, они требуют отдыха!
— С другой стороны, что плохого, если я немного отдохну? Минуту, полминуты! Может быть, в самом деле отдохнуть? Попробую. Так долго слушались меня мои ноги, послушаюсь и я их хоть раз!