не подарил. Все я делаю сам и ничего для себя. Эх-хе-хе. Снова этот насмешливый шепот. И прилив крови к голове. Что это со мной сегодня? Ведь все в порядке, все так, как должно быть, как следует быть. У меня нет неприятностей, по крайней мере, особенных. В общем и целом, нормальная жизнь, в общем и целом, нормальный день. И тут он вспомнил, что уже утром чувствовал себя не очень хорошо. Годы и давление. Эх, было время. Беззаботное, прохладное утро. Острое желание жить. Нет, он не может припомнить, когда это было в последний раз, это беззаботное ясное утро. Возможно, такого утра никогда и не было. Впрочем, это ребячество вспоминать о каком-то утре, о котором все равно не вспомнишь. Это бессмысленно, а я никогда не делал бессмысленных вещей. Убаюкий все еще говорит и смеется какой-то остроте, смеется один и громко, ну, не странно ли? Да нет, ведь он смеялся так и вчера, и позавчера, и год назад, тут все в порядке. Он смеется в пределах своего ключа. Ничего не случилось, пожалуй, просто все это выглядит чуточку нереальным, не только смех Убаюкого, но все, все, как мы тут заседаем, как клубится дым, все и вся, и я, и я тоже. Будто в самом деле происходит что-то иное. Будто важно не то, что мы считаем важным. Но — что? И где оно? Это какая-то фантазия, а я никогда не был фантазером. Что это на меня нашло? Ведь я думал о практических вещах, о практических делах, что имеет смысл. Какой смысл? Глубокий смысл. Важный для всех. Я забочусь о том, чтобы людям было где жить. В известном смысле подготавливаю будущее. Что — разве этого не достаточно? И что нужно еще, где этот другой, высший смысл?! Обыкновенная липучка для мух, — весь этот высший смысл и все фантазии. Это не для тебя, товарищ Серый, вернись к делу. Однако у него было желание сделать что-то необычное, взять свой блокнот, встать, поклониться и уйти молча, со значением, или сделать что-нибудь еще более экстравагантное. Похоже, в самом деле мой колпак дал течь, как говорит сын, придется серьезно заняться своим здоровьем, корректно взвесить биофизический актив и пассив. И больше двигаться, да-да, ничто так не успокаивает, как словацкие горы осенью. Запах опавшей листвы и прозрачный воздух. Утренние туманы. И тишина хвойного леса. Хвойные ванны. Дача от завода — он видел ее лишь раз, еще когда она строилась. Ореховая палка — и ходить, ходить. И дышать. Утренняя роса и все такое. В этом что-то есть. А почему бы и нет? Ах, да, пустое кресло в его кабинете, ну и что тут такого? Оно подождет, пока он не вернется, не выздоровеет. Восстановить здоровье — это такая же бесспорная обязанность, как всякая другая, ведь он не делает это только для себя. Вот так-то, об этом мы и подумаем, а теперь «внимание», товарищ Серый. Во-первых, во вторых и так далее, надо поставить все на свои места, корректно, солидно и на хорошем уровне. Все ждут этого от меня. Убаюкий все еще говорит, но дело идет к завершению, он уже преодолел верхнюю точку баллистической кривой. Но только — ах и ох. Вдруг он почувствовал, как стучит сердце, как напряженно гонит кровь. Глаза застлало мглой, и он вынужден был схватиться руками за стол. Ох эта дурацкая мышца. Плохо дело, плохо, плохо. Надо на воздух. Таким было первое ощущение. И второе: этого еще не доставало, — свалиться на совещании. Не оберешься разговоров. Корректный человек на совещании не приковывает внимания к своей сердечной мышце, как и не является на него голым. Он встал и увидел, что дым уплотнился и походил теперь на туман. Сквозь мглу он увидел удивленное лицо директора и понял его: почему уходишь, когда тебе надо выступать? Он пробормотал: я на минутку, и осторожно стал пробираться вдоль стола, он никогда не думал, что стол такой длинный. В туалетной комнате, перед WC, было открыто окно. Да, да, вот так, и за ним чистый воздух, солнце и тихая улица с каштанами. Беловатая детская коляска. Молодая женщина, опершись о стену, читает книгу. Он жадно вдыхал воздух и прислушивался к сердцу. Ну, да, перебои. Словно работают всего лишь три цилиндра. Механизм поврежден. Сентиментальность тут ни при чем, поврежденный механизм надо исправить. Сейчас надо дышать и дышать. Ему показалось, что полегчало. Он подошел к умывальнику, открыл кран и ополоснул лицо. Около умывальника стоял стул, через его спинку было перекинуто полотенце. Он вытер лицо и посмотрелся в зеркало. Да, лицо серое. Как об этом говорят? Лицо, которого коснулось дыхание смерти. Сказать по совести, и в нормальном-то виде не очень симпатичное лицо, одутловатое, вялое, маловыразительное. В этот момент он отчетливо вспомнил свою фотографию двадцатилетней давности: его лицо было живым и энергичным. Почему человек может так отдалиться от самого себя? Как он может потерять связь с тем, кем был? Вот получается как-то, и разве я продолжаю того, кем был? Я не только старый: я другой. И кто тут чужак? Я или тот, что на двадцать лет моложе? Он поднял руку, хотел коснуться лица, — убедиться, что оно стало другим; возможно, он хотел стереть синеватую бледность. И тут почувствовал, что начинается новый приступ. Он схватился за умывальник. В голове только одна мысль — удержаться. Не упасть, удержаться. О, пустота. Значит, вот как. Постепенно он пришел в себя. Опустился на стул, руки беспомощно повисли. У него не было ощущения, что он проскочил. Казалось, он уже никогда не поднимется с этого стула, словно его притянуло гигантским электромагнитом. Я тут и тут останусь. Его охватило безразличие, все стало бесконечно далеким. Он прошептал: «Мама, мамочка». И тут же возник ее образ, старомодные высокие ботинки со шнурками, в которых она лежала в гробу. Но мамы нет, нет ничего, за что можно бы ухватиться. Есть лишь ощущение тяжести, колоссального, невыносимого веса, который придавил его к стулу. Он с неимоверным усилием открыл глаза. Намочил полотенце, приложил ко лбу, к затылку. В окно ворвался гул реактивного самолета. Он посмотрел вокруг. Как смешно — в уборной. Еще счастье, что его никто не видел. Надо бы уйти, кто-нибудь может войти и увидеть его в этом смешном положении, ведь смешным нельзя быть ни в коем случае, а? Надо бы встать и пойти, пойти — куда? На совещание? Господи, какое мне до них дело? Поставить все на свои места, нет уж, извините, дорогой товарищ с вечными заслугами, — не поставлю. Да и к тому же — все это — ложь. Ложь? Да, конечно, хотя и не совсем ложь, а похоже это на подтасовку. Ведь молодой человек был прав, да, прав. Я мог бы даже подписаться, если бы это меня еще интересовало. Я хотел поставить все на свои места, но теперь не хочу. Какое мне до этого дело? Какое мне дело до вашей натужно сплетаемой чиновничьей лжи? До вашей? Ведь это и моя ложь, моя прежняя ложь. Да, конечно, с этого стула это видно. Человек — существо приспосабливающееся; приспосабливающееся — вот подходящее слово, единственная большая правда среди множества мелких обманов. Когда я был еще молодым, — да, действительно, помнится, я был молодым, хотя в данную минуту это невозможно себе представить, — я ощущал свое существование как нечто единственное. То, что надо защищать против всех. Беречь как зеницу ока неповторимую, единственную форму своей души. Где я ее потерял? Когда это случилось? Меня сломали, хотя со мной никогда ничего серьезного не происходило, обыкновенная, в общем, жизнь без крайностей; сознательный специалист. Никто меня не ломал, я сгибался сам. Сгибался, приспосабливался бесконечно долго, двадцать или почти двадцать лет, лучшие годы жизни. Он смотрел назад, в прошлое, и видел, как, беспорядочно обгоняя друг друга, наплывают забытые лица, шепчут забытые слова. Не было ничего особенно драматического: обычные, ежедневные дела, но эти дела будто утратили свою прописку во времени, будто вырвались из тех лет, когда они совершались; и теперь в таком виде получали новое серьезное значение, были более самостоятельными и определенными. И он искал в них себя, мучительно искал, неповторимую печать своей души. Не было почти ничего. Молча соглашаясь, он миновал опасную территорию. Оставил в сторонке неповторимый облик своей души, который затерялся где-то между двумя молчаниями. Впрочем, в те времена неповторимая форма собственной души не имела широкого применения; она была совершенно ненужной. А пестовать ее для себя, в одиночестве, это была роскошь, на это не было времени и это было даже опасно. Человек никогда не был уверен, что наша неповторимая душа не даст о себе знать в самое неподходящее время. А потом было уже поздно: потом он мог быть только тем, за кого его принимали. Корректный труженик, надежный, самоотверженный и в меру продвигающийся вверх. Потом, потом он уже был заместителем: начал ставить все на свои места. Да, конечно, он продвигался, а продвигаться нетрудно, это всего лишь несколько приемов, которыми может овладеть и школьник, лишь вопрос тренировки. Продвигаться можно, например, так — молчи, когда надо молчать, говори, когда надо, чтобы тебя слушали. Так что необязательно ставить все на свои места. Все находится на своих местах, когда размещение нравится тем, кому должно нравиться. В самом деле, это очень просто. И с этим можно прожить всю жизнь, а если забыть о глупостях, можно даже считать себя справедливым или, по крайней мере, корректным. Ведь я никого намеренно не обидел, никого не потопил: все это знают. Я только продвигался, продвигался вплоть до этого самого стула, с которого уже нет сил встать. Вот если бы я так же серьезно анализи