В хлеву ревела скотина, и я первым делом заглянул туда. Можешь себе представить, что там творилось: недоеная скотина в неубранном хлеву с пустыми яслями!.. Я наспех накидал им соломы и сухих кукурузных стеблей и вошел в дом.
Шетэ лежал недалеко от очага, на низкой кушетке, лежал на спине, вверх лицом. Войлочная шапка с опущенными краями была надвинута на глаза, из-под нее виднелись только залитые потом рот и подбородок. Он навалил на себя пахучую овчину и длинный тулуп.
Я бросился к окну, отворил ставни. От света, ударившего по глазам, он застонал и ниже надвинул шапку.
«Шетэ!»
Молчание.
«Что с тобой, бедняга?»
Положил руку ему на лоб — раскален, как печь. Услышав мой голос и почувствовав прикосновение руки, отвернулся к стене.
Тут не время церемониться, уговаривать его и ласкать. Разжег я огонь, развел в водке немного уксуса. Вытащил из сундука шерстяную шаль и давай его растирать; так растирал, что аж косточки у него похрустывали. Шетэ на меня и не смотрел, только, когда я обтер его досуха, тихонько простонал и отвернулся опять.
Я нашел котелок, подоил коров, убрал в хлеву. Разогрел молоко, накрошил в него хлеба и поставил миску возле кушетки на низенький столик.
«Шетэ!»
Молчит.
«Похлебай горячего молока с хлебом. Не ломайся, как молодка после свадьбы…»
«Если я сейчас не уйду, подохнет, дурень, но ни за что к еде не притронется», — говорю сам себе. Подтащил к очагу корягу, взял свои ходули и ушел.
Я шел по своим следам, по проторенной тропке и добрался до дома без особого труда.
Была у меня одна хромая овца, я не отпустил ее со стадом — все равно бы не дошла, а солому и сухую кукурузу жевала за милую душу. Она у меня, как дитя, сызмальства рядом жила, и как не собирался я руку себе отрубать, так и ту овцу закалывать не собирался, но болезнь Шетэ проняла меня до глубины души. «Как бы он не помер», — думал я. Тут уж не до ссор и обид, когда жизнь человека на волоске висит.
На следующий день после полудня привязал я свою овцу веревкой к ремню и полез по круче к Шетэ. Я так решил: если здесь ее заколю, пока дотащу мясо, надорвусь, да и у замерзшего мяса ни того вкуса, ни той силы, что у парного, не будет.
Шетэ миску-то опорожнил, но опять в стену уткнулся — отвернулся от меня.
Обрадовался я: «Ах ты, смрадный старик! А говорил мне, забирай манатки и уматывай. Выходит, я еще нужен здесь…»
Потрогал лоб: жар еще был сильный.
Кроме «пастушьей бани», думаю, ему ничего не поможет.
Накидал в котел снегу, поставил на огонь. Законопатил щели в дверях и окнах. Собрал с кухонных полок головки сыра и сложил все у огня. Когда вода закипела, залил ее в кожаные мешки и завязал потуже. Отыскал на чердаке две старые, изношенные бурки. Обложил Шетэ со всех сторон бурдюками с кипятком и на спину ему положил. А сверху бурками укрыл. Когда он руками-ногами задрыгал, я прикрикнул: «Но, но, потише! Только без этого!» — и поверх бурок еще сам навалился.
Долго он пыхтел и брыкался, но я не отпускал до тех пор, пока «пастушья баня» не стала остывать. Я подбавил огня, подкинул дров в очаг, а кожаные мешки посбрасывал на пол. Вот когда на Шетэ стоило поглядеть — весь измочаленный, точно выжатый, нос просвечивал. А белье и подушка аж отяжелели от пота.
Я вытащил из сундука шерстяные носки и смену теплого белья, перевернул Шетэ, вытер его, растер хорошенько и переодел в чистое. Ему явно полегчало. Отвернулся к стене, облегченно вздохнул. Через минуту слышу — посапывает размеренно.
«Ну, раз уснул, — думаю, — значит, не помрет». Обмотал ему голову покрепче жениным платком, подтащил кушетку к очагу, а сам пошел в хлев.
Заколол свою овцу, освежевал. Из парного мяса приготовил такую чобан-каурму — пальчики можно было проглотить. Готовить чобан-каурму меня научил блаженной памяти дед, когда в детстве брал меня с отарами в дальние перегоны.
Еду и разогретый над огнем хлебец положил на стол, разбавил немножко водки и потрепал по плечу своего упрямого, как кремень, больного.
«На тебе, парень, горячая каурма. Съешь ее вместе с соком, сразу окрепнешь».
Он чего-то проворчал в ответ и с головой укрылся тулупом.
Подоил я коров, створожил молоко и в сумерках собрался домой. На всякий случай заглянул в дом через щель в дверях. Шетэ, скинув с головы войлочную шапку и засучив рукава, торопливо ел мою каурму. Видно было, что он изрядно проголодался. Я прикрыл дверь. Знал, что, если зайду, он смутится и перестанет есть. Собирался переночевать у него, но передумал — как бы из-за меня опять не заупрямился. К тому же надо было за своей скотиной присмотреть.