— Все в повозку! — гаркает Шугай, и громовой голос его еще страшней, чем прежняя тишина.
Все вскакивают и бегут к повозке.
— Трогай! Живо!
Еврей хлещет лошадей кнутом, и те, вытянув шеи, стараются даже перейти на рысь. Сзади на повозку наведены винтовки обоих вооруженных. И только отъехав на ружейный выстрел или за поворот дороги, ограбленные начинают кричать и выходить из себя, «американцы» отчаянно палят в воздух из браунингов, хотя их, конечно, никто не слышит и не поспешит на помощь; при этом они делают вид, будто хотят ехать обратно и вырвать у разбойников свое добро. А Никола в это время уже ждет новой повозки. Повторяется в точности та же история. И когда вторая повозка уезжает, Никола Шугай теми же спокойными широкими шагами уходит в лес над большаком, уводя своих товарищей.
Многие встречали его в Сухарском лесу. Таким, каким знали его, когда он еще жил у отца: черноглазый, черноволосый, с усиками, с маленьким подбородком и выпуклым лбом наездника и отчаянного стрелка; в широком поясе лесоруба с цветными кожаными нашивками, оберегающем ребра при падении или ударе бревном, в узких штанах, в опанках с несколько раз обвитыми над лодыжкой ремешками и в холщовой рубахе с пестрыми стеклянными пуговицами. Одно ружье на плече, другое висит за спиной, как у кавалеристов. На прикладах обоих ружей ножом вырезан большой крест… Иногда он расспрашивает о своих деревенских, о жандармах, иногда пошутит, посмеется, иногда вдруг ни с того ни с сего даст ребятам и старухам денег. Если же встретит у брода через реку или на большаке какого-нибудь видного колочавца, священника или учителя, то поговорит с ним, осведомится о здоровье жены и детей, а прощаясь, скажет:
— Я хочу кое о чем попросить вас, батюшка…
— Что такое, Николка?
— Скажите, пожалуйста, жандармам, что вы меня видели. Пускай похлопочут.
А иногда он спешит, идет хмурый и ни на кого не обращает внимания.
Пошли раз три еврея в горы, на полонину, под Тиссовую; тащат на плечах перекидные мешки с солью для скотины и кукурузной мукой для пастухов. Вдруг перед ними — Шугай. Как из-под земли вырос! Молчит, смотрит, а они побледнели, давай молитвы читать.
— Эй, Шлоим Нахамкес, не хватайся одной рукой за дерево, а другой за голову. Слушай: завтра пускают с торгов корову Эржики. Вот тебе деньги. Купи эту корову. Когда будет нужно, я за ней приду.
И можете быть уверены: во всей Верховине не найдется коровы, которая видела бы лучший уход, более заботливый надзор, более сытный корм, чем эта.
Иногда он грабит, иногда нет.
«Только бы Заброд миновать, — думает Берка, то есть Бернард Ган из Горба. — Дальше уж Николу не встретишь».
И настегивает лошаденку.
Но Никола и за Забродом — тут как тут! Вдруг в ста шагах перед Ганом на большаке — поднятая рука Николы. Ган спрыгивает с телеги; вся кровь кидается ему в лицо; в душе — решимость отчаяния.
— Ты не возьмешь у меня этих денег, Никола! Я еду в Хуст покупать башмаки детям, — заявляет он, стараясь, чтобы голос не дрожал.
— Показывай, сколько у тебя! — командует Шугай.
Ган вытаскивает засаленную записную книжку, открывает ее в том месте, где лежат кредитки, но отступает назад, прижимая книжку к груди: нипочем, мол, не отдам!
— Дай сюда! — сердито кричит Шугай, вырывает у него книжку из рук и начинает ее перелистывать.
— У тебя пятеро детей?
— Семеро.
— Ну, так тут не хватит, Берка. Вот тебе еще. И купи хорошие… — говорит Никола, вкладывая в книжку несколько зеленых сотенных бумажек. — Как звать твою меньшую?
— Файгеле.
— Кланяйся ей от меня.
Он появляется в господской одежде и резиновом плаще даже в Хусте. Зайдет в гостиницу, сядет под электрической лампочкой, закажет себе, что надо, и сидит незнакомцем, слушает, что господа болтают о Шугае; потому что нет большего наслаждения, чем присутствовать, не выдавая себя. А после его ухода кельнер находит на его столике, под пивной кружкой, листок, на котором написано то единственное, что Шугай научился писать за время службы в венгерском полку: «Шугай Миклош». Посетители вскакивают, теснятся вокруг пустого стула, как будто на нем еще можно что-то увидеть, читают записку, тянут ее друг у друга из рук, волнуются…