— Послушай, Сруль, мне ужасно хочется есть. Отродясь еще не испытывал такого голода! Весь день потею от этого. И не завтракал и не ужинал. Нет ли у тебя чего перекусить?
— Пойди спроси у Лаи!
Байниш идет через маленький дворик, подходит к дому и просовывает голову в дверь:
— Гит морген, Лая, что на обед варишь?
— Что варю? Ничего не варю! — отвечает маленькая кузнечиха.
И в самом деле. Плита холодная. Но на скамье лежит пучок свежих, только что нарванных редьки и лука. Байниш направляется прямо к ним.
— Одолжи мне парочку…
Но маленькая кузнечиха всполошилась, как наседка, подбежала к зелени, закрыла ее своим телом и ну разоряться:
— Нет! Ничего не получишь! Что я дам детям на обед?
— Ну, ну… — укоризненно произносит Байниш. — Разве я никогда не угощал твоих девочек редькой!
— Ладно, одну! — Кузнечиха стоит красная как рак.
— Нет! Четыре! Каждому по половинке!
— Нет! — кричит Лая.
— Ну, три! — кричит Байниш.
— Одну! — пищит Лая.
— Три!
— Нет!
— Три!
— Две!
— Ладно, давай! — глаза у него горят, кажется, он готов убить человека. — И три луковицы!..
— Нет! — визжит Лая.
— Две!
— Нет!
— Одну! — кричит Байниш.
— На!
После этой сцены, которая походила скорее на грабеж, чем на дружеский разговор, еще не успокоившись, дрожа, как конь от быстрой езды, Байниш опускается на скамейку. Кузнечиха, продолжая защищать зелень своим телом, понемногу приходит в себя после неожиданного нападения и вот-вот заплачет, но Байниш ее мигом обезоруживает словами о том, какое доброе дело сделала она для его детей, и о том, что осенью он поедет в соседние села и привезет ее девочкам яблок. Однако кузнечиха того и гляди расплачется и раскричится, и Байниш ее чуточку побаивается. Поэтому он предпочитает уйти в кузницу и еще некоторое время раздувает меха.
— Ну, с богом, Сруль, — говорит он, когда подковы готовы. — Скажи Лае, что она хорошая, что я привезу ей огурцов.
И вот он уже идет домой. До дома полчаса ходьбы. Его голова, устремленная вперед, опережает сгорбленную спину.
Он проходит мимо русинских халуп, где не на чем остановить взор, мимо еврейских лачуг, у хозяев которых нет ничего за душой, мимо лавчонок, где ему не поверят в долг потому, что в одних он никогда ничего не покупает, а в других уже задолжал.
«Добрый завтрашний день»! Это главное. Потому что сегодняшний он уж как-нибудь проживет. Фи! Мало ли он их скоротал за те тридцать два года, которые он живет на свете! И разве когда-либо допустил всевышний, чтобы кто-нибудь из его евреев умер от голода? От сотворения мира такого еще не случалось. В самые критические моменты бог посылал с неба манну и перепелок{236}. И если бы жизнь стала совсем невыносимой, то и тогда бы ни он, ни его дети не погибли от голода. Хорошо! Борах Давидович видел его в Прибуе. Видел, как он возил камень. Хорошо! Но он заработал только пятнадцать крон. Ему и выплатили пятнадцать крен, ровно пятнадцать, ни на геллер больше, ни на геллер меньше. Нужно только внушить себе, что в день выдачи заработка все обстояло так: у подрядчика на столе стояла кружка из-под кофе с засохшей пенкой, тут же лежал открытый складной нож с роговой рукояткой, а возле него — деньги Байниша, десятикроновая бумажка и пятикроновая монета. Больше на столе не было ничего. Совершенно чистый, пустой стол. Заработанные пятнадцать крон он отдал жене, та купила на них кукурузы, которой они и питались. Трудно сейчас даже представить, что было бы, не заработай он эти пятнадцать крон. Умер бы, пожалуй, от голода, а? Ведь могло же случиться так, что эту работу подрядчик отдал бы Гутману Кацу, или Гоби Абрамовичу, или, наконец, Мордхе Гершковичу? Значит, тогда бы его дети умерли с голоду, так, что ли? Нет, не умерли бы… Милый боже послал бы им на следующий день перепелок.
Когда Байниш выходит за околицу, приближается к дому и за поворотом дороги видит развешанные на плетне возле своей хибары лохмотья, среди которых выделяется красная юбка жены и надетый на шест горшок, рези в желудке переходят во что-то такое, что уже является не только голодом.
— Принес? — спрашивает его жена, едва он закрывает за собой дверь.
— Нет, — робко отвечает он и отворачивается от жены прежде, чем увидит в ее глазах слезы злобы.
Он подходит к своему первенцу, десятилетнему мальчугану, который, стоя у стола, бубнил что-то из древнееврейской книги, а теперь смотрит на отца умными, черными миндалевидными глазами. И страх, внушенный укоризненным выражением лица жены, полностью уравновешивается чувством гордости, испытываемым Байнишем при виде этих глаз, краше которых не могло быть даже у самого царя Соломона, этого лица, нежного, как овечья шерсть, этих золотых кудрей, что сияют, как солнце.