— Не разрешит ли милостивый господин смиренному еврею один-единственный вопрос? — спросил он. И, приняв двухсекундное молчание изумленного наместника за согласие, промолвил: — Могущественный и благородный господин имеет пруд, и в нем есть два сорта рыб: немного больших и жирных, которые ежегодно приносят господину отличный доход, и множество мелких рыбешек, ни на что не пригодных, которыми питаются большие. Говорят, господин решил уничтожить больших рыб, очень выгодных, чтоб было просторней малым, ни на что не пригодным. Темный полянский еврей, которому многое на свете непонятно, не понимает и этого и спрашивает покорно: поступит ли мудро могущественный и благородный господин?
Эган весело рассмеялся, кивнул кучеру, и лошади тронулись.
Понятно, почему Ганеле не помнила семейного богатства, но помнила деда. Добро тает незаметно, уплывает между пальцев, и если не считать отдельных неудач, которые сами по себе не могли быть причиной несчастья, — мы не можем даже установить, когда оно произошло. А человек умирает вдруг, его уход сопровождается надрывающими душу горькими рыданиями, которых нельзя забыть, и религиозными обрядами, которые трогают сердце. Тут не одна только смерть. И не только похороны с «Упокой, господи, душу раба твоего!», как поступают со своими покойниками гои. Нужно обязательно рвать на себе одежду, хоть и не в буквальном смысле слова, потому что, кроме небесных предметов, надо еще помнить и о дороговизне материи, а покойнику довольно, если мы надрежем ножичком лацкан кафтана или краешек женского платья и дернем; предписано неделю сидеть босым на голой земле, читая заупокойные молитвы; надлежит заказать и повесить на стену табличку, где — на десять лет вперед — по еврейскому календарю указаны годовщины смерти, когда необходимо угощать в молельне всю общину водкой, а потом идти на могилу и опять сидеть на голой земле по обычаю «шиве». Бог и покойник устроили так, чтоб их помнили: бога — вечно, а покойника — пока живы близкие.
Но есть и еще воспоминания, которые никогда не позволят Гане Караджичевой забыть деда. И если первое мы назовем чудовищным, то какое же название найдем для второго, еще более страшного? Воспоминание это связано с молитвой, которую произносит Израиль в ту минуту, когда из дома выносят покойника: уже не человека и не брата, — потому что душа его отлетела к своему творцу, — а человеческий труп, нечистый кусок смердящего мяса, вокруг которого в эти мгновения вьются демоны, терзая и пожирая его. С безжалостной, жестокой, ненавистной и тысячекратно проклятой молитвой, которой еврейская община извергает все нечистое из своей среды…
Нет, в тот раз, когда из дому выносили гроб с телом деда, Ганеле плакала, как все вокруг, но не думала о молитве. Она не знала, кто о чем просит, ничего не понимала, так как девушек не учат талмуду… Но Ганеле было суждено, чтобы эта похоронная молитва в ее жизни повторилась. И что хуже всего — повторилась без похорон. Без чьей-либо смерти. При таких обстоятельствах, когда смерть была бы для нее милостью, избавлением. Это произошло в тот миг, когда мягкий ритм полянских ночей, всю жизнь так ласково баюкавший ее стуком толчеи на дедушкиных мельницах, вдруг оборвался навсегда… И лишь роковое повторение этой жестокой молитвы было причиной тому, что самые прекрасные глаза во всей Поляне стали печальными, и, быть может, печальными будут глаза Ганиных детей.
И принес несчастье действительно Эган, ненавистный наместник. Он притеснял евреев большими налогами, установил новые законы, из-за которых евреи не могли больше выгодно ссужать деньги и скупать общинную землю; он создал множество кредитных и торговых обществ и научил деревенских жителей тратить деньги в других местах.