Выбрать главу

— Тра-ля-ля-ля, — загудел Иво, — ничего этого не было, дети, вообще ничего, как сказал бы поэт Славомир Яробой Пшеничка, о котором я вам уже говорил. Будьте добры, взгляните сюда. На этот вот уголок совершенно пустой, как вы видите, салфетки я ставлю маленькую солонку.

— Ися, ох… Иво, бросьте! — промолвила Ганеле, сдерживая не то смех, не то слезы.

Старая дама выпрямилась и прищурила свои умные глаза.

— Как вы сказали, дитя мое? — на ее красивых губах, похожих на губы сына, заиграла улыбка. — Я не ослышалась?

Иво громко захохотал.

— Вы, кажется, сказали Ися?! — старая дама опять лукаво взглянула на Ганеле. — Или нет? — И она с тем же выражением покосилась на сына.

Все засмеялись. Ганеле, радуясь, что может хоть таким способом освободиться от внутреннего напряжения, и, заразившись хохотом Иво, смеялась частым, прерывистым смехом. Старая дама тоже громко смеялась; у нее до сих пор были красивые зубы.

Они посидели еще немного, но к рискованным темам больше не возвращались.

Потом простились. Иво Караджич, провожая Ганеле, обнял ее на лестнице за талию.

— Я очень счастлив, Ганичка! — сказал он.

Первые дни следующей недели ушли на сборы, так как во вторник Иво Караджич с Ганеле должны были отправиться в путь. Речь шла собственно о путешествии по торговым делам в Восточную Моравию, Словакию и западное Подкарпатье, но Иво хотел объединить его с поездкой в Поляну. Зима стояла мягкая, дороги были хорошие, снегу выпало мало, так что особых трудностей не предвиделось.

Ганеле написала родителям. Нет, не все: на это у нее не хватило духу. Написала только, что в конце месяца или в начале следующего приедет в Поляну. Ответа все не было; может, просто не успел прийти: ведь до Поляны далеко, и там не скоро отвечают.

Господин Пшеничка выдал Иво Караджичу три удостоверения о командировке: от «Общества сторонников кремации», от секретариата «Вольной мысли» и от издательства «Вольный мыслитель».

И вот в один прекрасный день перед квартирой Ганеле загудел маленький желтый автомобильчик, принадлежащий оптовому складу эмалированной посуды фирмы «Дуб и Арнштейн», — только на двоих, с большим отделением для образчиков позади. Ганеле положила в это отделение свои вещи, села на место пассажира, и машина покатила по улицам, прогудев на прощание старой даме, которая кивала им с крыльца; из машины высунулись рука и платочек, помахали ей в ответ — и желтый коробок полетел по Остраве.

Морозило, и утренняя Поляна лежала под снегом. Деревня была пуста; иногда из какой-нибудь хаты выбегал оборванный русинский или еврейский ребенок, торопясь по снегу к кому-нибудь из соседей — попросить угольков на лопату; летел стрелой, чтоб только поскорей очутиться опять в тепле.

Над двором и садом Шафаров летали вороны.

У окна, размером меньше пяди, выходящего во дворик с ясенем, молился, повернувшись лицом на восток, Пинхес Якубович, завернутый в черный с белым полосатый талес, с костяным тефилином{284} на лбу и ремешками, обмотанными семь раз вокруг его обнаженной левой руки, по которой кровь текла прямо из сердца. Брана ушла в деревню занять, выпросить, выплакать, вымолить или вырвать угрозами немного сена для коровы — свое уже кончилось. А дети то и дело скрипели дверью, напуская со двора холод.

Пинхес Якубович творил утреннюю молитву: «Да славится и возвеличится бог живой. Он сущий, и неограничен срок его бытия. Един, и нет единства более его единства. Ни телесного образа не имеющий, ни тела, и ни с чем не сравнится святость его».

Дойдя до слов: «Вот владыка вселенной всем созданиям являет величие свое и власть свою; богатством пророчества своего одарил мужей избранных и славы своей!» — Пинхес Якубович расплакался. Но крупные слезы, стекавшие по его ввалившимся щекам и падавшие на талес, были слезами радости. Сегодня самый светлый день его жизни, господь бог нарек его ученым: ламед вов.