Выбрать главу

— Ага, — сказала та, — вам уже сказали, что вы имеете на это право. Но будьте осмотрительны, Анна. Вы изменились, я уже давно наблюдаю за вами. И вот что я вам скажу: никто не посягает на ваши права, но если вы будете делать только то, что обязаны, то и от меня будете получать только то, что вам полагается.

И хозяйка вышла из кухни, нервно хлопнув дверью. Через минуту там появилась барышня Дадла. Она усмехнулась, заглянула в кухонное зеркальце и взбила волосы на висках.

— Вы его только заарканьте, Анна. Вот выйдем с вами замуж, и шутки в сторону! Мама воспитана в старом духе. Ей хочется, чтобы мы вели себя, как в старые времена, когда девушки вечно сидели дома и вышивали подтяжки и комнатные туфли для дедушек.

Анна даже удивилась, что ее так мало огорчило недовольство хозяйки. Она с детства знала, что ничто в жизни не дается даром, а сердитые слова барыни были недорогой ценой за встречу с Тоником, который уже ждал внизу.

Стояли долгие летние вечера. Тоник и Анна ездили трамваем на Жижков, на заросшие кустарником склоны Виткова к Инвалидному дому или к Еврейским Печам. Для жижковских пролетариев Еврейские Печи — это Королевский заповедник и сад Кинского, их Ницца и Аббация, их отель «Гарни». Еврейскими Печами зовется песчаная пустошь на окраине Праги — унылое место, поросшее бесцветной, истоптанной травой. И все же даже под пальмами Капри и маслинами Бриона не встретишь более пылкой любви, чем здесь. На этой пустоши много больших и малых овражков неизвестного происхождения — то ли их вырыли люди, то ли создала сама природа. В овражках валяются битые горшки, дырявые рукомойники и всякий строительный мусор. Город неудержимо наступает на эту местность, он взял ее в клещи с двух сторон, и его дома уже прорвались на пустошь. Скоро от нее ничего не останется. Но пока над Еврейскими Печами еще расстилается широкий небосвод, не омраченный грязноватыми облаками столицы. В теплые дни женщины предместий выходят сюда отдохнуть на чахлой траве. Они сидят, расстегнув пуговицы ворота, и вяжут чулки, приглядывая за малышами, чтоб они не брали в рот цветных бутылочных осколков. Днем молодежь гоняет здесь футбольный мяч, а ночью воры зарывают свою добычу. По вечерам здесь обнимаются влюбленные с Жижкова, — песчаные овражки заменяют им уютные изолированные комнаты отеля. Из одного овражка не видно, что делается в другом, а вместо освещенного электричеством потолка над ними сияет звездное небо. Вечерами на улицах Жижкова старики рабочие, придя с заводов и фабрик, стоят без пиджаков у порогов своих домов и, покуривая трубки, наблюдают, как к Еврейским Печам устремляются молодые парочки: девушки в свежевыглаженных ситцевых платьях и тщательно умытые парни в чистых воротничках. Старики вынимают изо рта трубки, улыбаются какому-то давнему воспоминанию и говорят: «Ну вот, повел ее на расправу». Ночью полицейские патрули обходят пустошь и светят в лица влюбленным электрическими фонариками.

Анна и Тоник тоже ходили туда. И когда они усаживались в укромном овражке и, взявшись за руки, долго разговаривали и долго молчали, пустошь, называемая Еврейскими Печами, была для них ничуть не хуже, чем будуары и прибрежные рощи из книжек барышни Дадлы.

Здесь Тоник впервые поцеловал Анну крепким, долгим поцелуем, и у Анны закружилась голова; она вздрогнула и прижалась к милому. «Люблю тебя, люблю!» — стонал Джо, прижимая ее к своей мужественной груди…» Нет, Тоник не стонал и ничего не говорил, только Анна прошептала: «Тоничек!»

Так хорошо было рассказывать друг другу о своей жизни. Эти беседы были подобны дуэту скрипки и виолончели или гобоя и охотничьего рога, исполнявших одну мелодию. А еще больше они напоминали игру детей в мяч: лови обеими руками, лови правой, лови левой, теперь хлопни в ладоши и лови, теперь лови с коленки! И мяч летает…

Тоник рассказывал Анне о своем детстве, прошедшем в полуразрушенном домике в Погоржельце. В этой трущобе, где жили четыре вечно ссорившиеся многодетные семьи, пахло прелой кашей, нечистотами и помойкой. Тоник рассказывал о своем отце, ткаче с фабрики Перутца, которая была настоящей душегубкой. Отца, состарившегося в сорок лет, Тоник видел только по вечерам и по воскресеньям. Одежда его всегда была покрыта мохнатой хлопковой пылью, и эта же пыль густо осаждалась у него в легких. Старик постоянно хмурился, его вечно угнетали заботы: то посягательства хозяев на заработок рабочих, то страх безработицы. Рассказывал Тоник и о двух своих братьях — один стал пекарем, другой умер в детстве от золотухи, — и о сестре, которая с десяти лет помогала матери. Мать была поденщицей: стирала у людей белье, помогала по хозяйству, шила мешки, носила корзины с рынка, мыла лестницы и уборные в трактирах, работала у садовника — словом, бралась за все, что сулило хоть какой-нибудь заработок.