Выбрать главу

— Теперь что об этом. Хватит. Мишка тебя все дожидался. Еле уговорила лечь. — Она потянулась за платком, прижала к припухшим, больным, уже бесслезным глазам. — Ой, как его жалко! Худенький, ласковый, теплый.

— Ну-ну, пожалей, пожалей. — Василий вспыхнул. «Разжалелась. Сочувствия требует. Может, мне еще и утешать?» — О Мишке помалкивай. Знаешь закон: дети за наши грехи не ответчики. Так вот, Мишка за твои грехи отвечать не будет.

— Потому и жалко, Вася, что будет… Теперь не отмолчишься. Ты говорил днем, что тоже мог бы уйти, тоже кто-то был… Нет, нет, я не спрашиваю: кто, к кому. Но я вот думала… Неужели только в отместку сказал? Я тебе больно, ты — мне… Значит, и без меня уже трещина появилась, значит, все равно распалась бы жизнь. Ты бы ведь тоже не захотел скрывать. Что-то сломалось, исчезло, что ж теперь Мишку в судьи выбирать. Давай уж сами судить. Больше некому. — Она говорила робко, пробиралась от слова к слову как бы на ощупь. Брови у нее приподнялись удивленно-грустно, точно она не знала, откуда эти слова берутся.

— Во-он ты как. Забываешься, Ольга Викторовна, ох, забываешься. Обман обманом хочешь вышибить. Конечно, я бы тебе никогда не сказал, мой грех не имеет к тебе никакого отношения. Никакого. Я уже говорил и говорю: кроме вас, мне никого не надо. Неужели не ясно? А ты забыла, предала. Ни за что ни про что. Всем, всем виновата! И тем, что было, и тем, что есть! Я судить буду, я, и твоя помощь не требуется. Какая трещина? Что сломалось? Все по уму было — это ты сломалась, от добра добра искать стала!

— Пусть я. Пусть кругом виновата. Но ведь случилось, случилось. Почему ты об этом не думаешь? Почему ты меня только в дрянь превращаешь? Неужели сердца в тебе нет посмотреть по-другому? Ты все твердишь: грех, грех. Только этот грех и видишь. Дальше взглянуть или боишься, или не хочешь. Правым себя чувствовать очень удобно и, главное, думать не надо. Кричи знай. Обвиняй. Уничтожай. Ой, как легко это, Вася.

— Это мне-то легко? Ну, молодец, рассудила. Со всех сторон я, Ольга Викторовна, рассмотрел это дело. И вблизи и издали. Разлюбила ты меня — вот что исчезло. И грех больше перекатывать не надо. Именно ты разлюбила, не я, и, может, правду говоришь: не вина это, а беда. Одно только горько — могла бы подождать грешить-то. Расстались бы — и вольной воля. Или бы уж молчала. Не собиралась жить, зачем же напоследок-то еще топтать? Могу и дальше сердце тянуть, могу и поинтересоваться, а почему разлюбила? Какого рожна не хватало? Но не буду. Насильно мил не будешь.

— Быстро как все. Решаем. Приговариваем. — Она вздохнула спокойно и устало, с привычной, давней сосредоточенностью пощурилась на букет саранок, словно перебирала их глазами, погладила нежно-алую сквозную резьбу. — Раз — и разлюбила. Раз — и жить не собиралась. Просто и понятно, а я вовсе об этом не думала. Думала, что скажу, знала, что скажу — маленькой, даже секундной мысли не было утаить, промолчать. Потому что не по-человечески было бы, нечестно… Не знаю, путано все… А когда совсем уже подлетали, на посадку пошли, вместе вот с этим, ну, с новостью, что ли, было и нетерпение Мишку увидеть, домой попасть. И тебя. Я даже испугалась — такая мешанина во мне ворочалась. Дура я — мама права. Тебя увидела — так страшно стало, я прямо тут же, в ту же секунду, поняла, как я соскучилась по вас. Не знаю, Вася, ничего не знаю. И мне ведь плохо!

— Знаешь что? Не могу я, когда ты так говоришь. Спокойно все перебираешь, будто из кино пришла. Не могу! Тьма сразу в глазах — ну не знаю, что с тобой бы сделал! Орать сейчас буду! Иди лучше спи.

Она ушла.

«Не про то говорила, на одном месте толклись. Опять зашелся, обиду попридержать не смог. Вдруг наказание? Наказание — совпадение? Или в чистом виде? Сразу бы надо, с порога и спросить. Бестолково, конечно, и неловко, ну а если в этом все дело? Донеслось, долетело… Да нет. Она бы сейчас сказала, сердце, мол, болело, предчувствия были, потому, мол, все и ускорилось, потому и не выдержала. Опять не так думаю. Не хочет она оправдываться, не может. А предчувствия вспоминать — значит, оправдываться. Может, и были, может, и ныло. Она главное сказала и больше мельтешить не будет. Характер не тот — за криком да за нервами забыл про него. Вообще, хорошо, что не спросил. Стыдно. Сейчас уже стыдно, а если бы начал… К черту, хватит! Какое мне еще наказание надо?! Наказан вот так — вывернуло, прополоскало, и на кол сушиться повесили. За что только? Да ни за что, на роду написано. Но за здорово живешь ни судьба, ли люди не наказывают. За какую вину? Что я натворил? Или — мы? Вообще с какого теперь бока жизнь ласкать? Чтобы понятнее стала?»

В комнате Ольга сидела возле расправленной постели. Она сидела на игрушечном Мишкином стуле — нелепо и неестественно поднимались колени, упавшие руки касались пола, и была на лице отчаянная потерянность и усталость. Видимо, она совсем собралась лечь — даже халат расстегнула — но, наткнувшись на белизну широкой супружеской кровати, только теперь по-настоящему увидела будничную, неумолимую сущность случившегося. Теперь все порознь, теперь не соединит их и это белое, рассеченное синею тенью пространство.

Он увидел смуглые, сильные, высоко заголенные колени, ореховую позолоту налитых, помолодевших плеч и груди, розовый, бесстыдный теперь лифчик, который сам когда-то дарил к женскому дню, увидел забытую, родную наготу, теперь не его, невыносимо не его, и зажмурился, и если б был один, наверняка бы застонал. Нестерпимо, неизъяснимо больно — Василий сорвал со стола скатерку, швырнул Ольге:

— Закройся хоть! Не на пляже ведь!

Она вздрогнула, вскочила, запахнула халат.

— Тише. Мама не спит. Пожалуйста, тише.

Подстегнутый, возмущенный ее наготой, он яростно, сипло зашептал:

— Слушай, а вдруг у тебя ребенок? От него?! Вот и будет у Мишки брат. Как он называется-то? Сводный, сродный?

— Не надо. Нет. Какой же ты! — В шепоте ее была какая-то шелестящая торопливость, наверное, поэтому ему показалось, что она вскрикивает.

— Немазаный-сухой! А я сводный отец?! Мне что, я могу! Шея крепкая. Хочешь, его выкормлю, вынянчу?. Все грехи одним махом искуплю. Хочешь?

Она заплакала. Он отрезвел и с постороннею, усталою ясностью удивился: «Неужели это меня корежит и крутит сейчас, неужели это Ольга наплакаться не может? Зачем? Кому это надо? Уж больно не скупимся на боль. Не враги же мы, люди. Муж и жена. Малость попорченные — ну не вешаться же теперь?»

Он принес из кладовки тюфяк, расстелил на полу. Ольга уже лежала, отвернувшись к стене. Осторожно взял свою подушку, выключил свет. Устроился, растянулся на кочковатом тюфяке, пахнувшем пыльной, старой полынью, пучки которой висели по углам кладовки.

Лунные зайцы медленно, сонно гонялись друг за другом по стенам. Тишина, зыбкая, светлая, ночь совсем отделили, отодвинули от Василия недавнее разрушительное беспамятство. Лишь в теле оно еще отзывалось слабым ломотным гудом.

Заговорила Ольга:

— Не знаю. Не знаю, Вася. Так я тоже не думала… Он очень удивлялся мне. Какие у меня волосы, какие глаза, какие руки. Нет, нет, не комплимент — я бы сразу почувствовала. В самом деле удивлялся. Искренне. Прямо радовался, когда меня видел. Вместо «здравствуйте» все строчку есенинскую повторял: «Я красивых таких не видел…» Мне неловко было, стыдно даже — ну какая я красавица? Но вот он что-то высмотрел. Не знаю, как объяснить, но видно было, что не льстил, а верит в это, удивляется… Никто мне еще так не радовался, как он…

Опять стеснилось, жарко заболело сердце. «Молчи, молчи. Ничего тебе не надо знать. Ничего бы лучше не знать!»