— На два дня отпускай меня, доктор.
— Как?! — не понял Константин Николаевич. — Ты и половину положенного не пролежал.
— Брат женится, поеду. Через два дня вернусь.
— И не выдумывай. Запрещаю. — Не мог же при всем при том объяснить Константин Николаевич, что больница лишится единственного больного — анекдот чистой воды, что ему тогда здесь делать?
— Надо ехать, доктор. Брат обидится.
— И я обижусь.
— Ты не брат, маленько меньше обидишься…
Вот так разрушались в этом, богатом на здоровых людей районе, все мечты Константина Николаевича о деятельной, серьезной жизни. Он взял ночные дежурства на «Скорой помощи», но вызовы были так редки, что, ошалев от теплой, дремной тишины дежурки, выскакивал на больничный двор и долго ходил под низкими, крупными звездами. Слушал, как на реке с тихими стонами и резкими гулкими вскриками ломался лед — при этих стонах и криках рождались голубоватые, нежно искрящиеся торосы. С шелестящим, далеким вздохом срывался снег с какой-нибудь ели; лениво, как и подобает ночным сторожам, перекликались собаки; быстро и тревожно скрипели его шаги — невероятно, что у него была другая жизнь, ученье, молодость, как казалось ему теперь, ежедневная праздничная суматоха.
Он записался в драмкружок и сам себя ненавидел, когда деревянным, неумеренным голосом говорил: «Не образумлюсь, виноват…» — но из кружка решил не уходить, пока не выгонят, все-таки два вечера в неделю заняты. Но руководительница кружка, учительница литературы Галина Алексеевна и не думала прогонять его: страдая и бледнея от его бездарности, она тем не менее ухитрялась говорить ему какие-то туманно-доброжелательные слова. Константин Николаевич не обольщался: какая же старая дева прогонит молодого холостяка?
В комнате Елены Ивановны на стене, на белой атласной тесемочке, висела мандолина, темно-вишневая, с фиолетово-розовой инкрустацией.
— Елена Ивановна, дайте поучусь. Всю жизнь мечтал на мандолине играть.
— Не дам. Испортишь, разобьешь, а мне — о штарике намять.
— И правильно сделаете. Слуху у меня все равно никакого.
— Томишься, Константин Николаевич. Дурью маешься. Взял бы да женился. Вон сколько девок понаехало. И в школу, и на метеостанцию.
— Разве со скуки женятся, Елена Ивановна?
— Почему со шкуки? Присмотрись, выбери — не на три года, на всю жизнь. Так и быть, на квартиру пущу.
— Нет, несерьезно, Елена Ивановна. Вся жизнь — слишком сурово. Ну! Путешествие без возврата. Я пока с духом не собрался. — Константин Николаевич свободу свою собирался ревностно беречь: впереди могли быть аспирантура и длительное, подвижническое служение медицине.
Его нашел пилот Красноштанов, золотозубый, плотный, быстрый, в облезлых, стоптанных унтах.
— Ну, ты — тихий, тихий, а девушки из-за тебя под самолет бросаются. Держи. — Протянул записку. — Теперь лечи вне очереди. Пока.
«Село Каженка. Больница, Веронике Смирновой. Интересно!» — прочитал Константин Николаевич обратный адрес и распечатал записку.
«Роднуля, здравствуй! — он несколько отвык от институтского жаргона и теперь поежился от этого «роднули», тем более никакой Вероники Смирновой он не припоминал. — Что же ты не навестишь всеми брошенную и богом забытую свою однокурсницу? Костенька, как услышала, что рядом, честное слово, легче жить стало. Прилетай, родной мой. Хоть наговоримся, нахохочемся — душу отведем. По пятницам я свободна, и в первую же пятницу, Костенька, жду. Уж, пожалуйста, соберись. Вероника».
Курс у них был людный, и лицо некой Вероники Смирновой сразу же слилось с другими девичьими лицами, которые попытался сейчас разглядеть Константин Николаевич. Он вспомнил ее ночью, на дежурстве, когда воспаленно-сосредоточенный мозг, измучившись мгновенными находками и мгновенными же их потерями, вдруг вырвался в большое светлое помещение — нашел, наконец. Да, Константин Николаевич увидел себя в институтской раздевалке, услышал вскрик: «Костенька, держи!» — на него с разбега летела, то ли запнувшись, то ли поскользнувшись, чернокосая, с испуганно-радостными глазищами, Вероника. Да, да, это была Вероника Смирнова. Он подхватил ее тогда и хорошо сейчас вспомнил, как с невольною силой и мягкостью прижалась она грудью в тонкой, кажется, шелковой блузке.