Выбрать главу

— Счастливо, Константин Николаевич. Как самочувствие, нормальное?

— Вероника, я тебя очень прошу не сердиться на Петра. А то и я вроде виноват перед ним.

— Да ну его.

Петро сдвинул шапку на затылок, подмигнул Константину Николаевичу.

— Помиримся. Не сердись, Вероника Александровна. Так сказать, перед лицом отлетающего товарища.

Константин Николаевич помахал им еще в окно, отвернулся, нахохлился, поднял воротник.

Конечно, он помнил эту майскую вечеринку. Он провожал тогда Дашеньку Кравцову. Шли по утренним, розовеющим улицам, Дашенька несла на плече огромную яблоневую ветку, которую он обломил в каком-то саду, и разодрал, залезая на забор, новый пиджак. Смотрела на него сквозь белые, диковато вздрагивающие цветы своими серыми, горячо-серыми глазами и спрашивала:

— Что же ты молчишь, Костик? Хочешь, я тебе счастливый найду? — и перебирала цветы тонкими длинными пальцами, а он отворачивался, чуть не до слез мучаясь нежностью к этим пальцам. Он все пересиливал горькую сухоту в горле, наконец, смог, сказал Дашеньке, что любит ее и что только этим и жив. Дашенька промолчала, перекинула ветку на другое плечо, взяла его за руку, значительно, крепко сжала.

А на крыльце, уже позвонив, не отводя горячих, счастливых глаз, простилась:

— Нет, Костик. Пусть сразу больно, но нет. Нет, нет.

Он так старательно забывал ее. А теперь опять, наверное, будет сниться и махать яблоневой веткой из темного, сонного проема окна.

1977 г.

СИТЦЕВЫЕ ЗАНАВЕСКИ

На белом подоконнике самовольно, невесомо перемещалась желтая цветочная пыльца. Обтекала горшочки с геранью, обернутые серебряной фольгой, прибивалась к баночкам-скляночкам с пудрами, кремами, притираниями.

Смуглая, быстрая рука, с колечком на безымянном, распахнула окно — пыльца взвихрилась и просеялась на блестяще-охристые половицы. Ситцевые занавески затрепетали, защелкали и, прильнув к гераням, запарусили под напором утренней прохлады.

Под окном дотлевали поздние цветы мать-и-мачехи, старая черемуха сыпала последними обуглившимися лепестками, а дикая вишня только-только занималась бело-розовым. И гаснущий цвет, и свежевспыхнувший прибавляли дыханию утра терпкой печальной чистоты.

Снова мелькнула смуглая рука с колечком на безымянном, охваченная теперь прозрачной голубой тканью, и захлопнула окно. Занавески увяли, стекло припотело от сизого солнечного тумана.

Девушка приостановилась у зеркала: «Может, не пудриться сегодня?» — пожалела зарозовевшую после холодной воды кожу, вздохнула: «Но и голощекой-то нехорошо», — потянулась к пудренице, густо припорошилась, разровняла пуховкой, обмахнулась — на помучневшем лице резко проступили тонкие, черные брови, как-то недобро выделились глаза — и смородиновая, живая чернь вроде бы потускнела.

В дверях опять притормозила: «Что-то забыла! Ох ты, господи! Дороги же не будет. Ну что, что?» — вспомнила, вернулась, наклонилась над кроватью подружки, потормошила: «Дусь, а Дусь!» — Та еще глубже и глуше забилась под одеяло, только рыже-каштановый клок выплеснулся на подушку. «Если и добужусь, не запомнит спросонья». — Нашла лист бумаги, написала: «Дусь! Сходи, будь лапочкой, за туфлями в мастерскую. Квитанция в сумке. Надя». Положила записку на пол и прижала Дусиным шлепанцем.

В прихожей приоткрыла соседнюю дверь, напряженным шепотом позвала:

— Коля! Ко-ля! Вставай. — Хозяйка будильников не любила и квартирантам не позволяла держать. — Коля! Утро на дворе.

В углу, за печкой Надя увидела лыжную палку, просунула ее в дверь, дотянулась до кровати, потыкала в темный ком.

Коля будто и не спал. Откинул одеяло, длинной худой рукой схватил палку:

— Я тебе кто?! Куль картошки?!

— Хуже. И так опаздываю. Вставай. — Вырвала палку и снова ткнула его в бок.

— Все, Надежда, конец света. Насквозь ты меня. — Коля вдруг вскочил, бросился к двери, худой, долговязый, в небесной маечке, в красных плавках.

Надя выронила палку, тихо взвизгнула:

— Дурак бессовестный! Ненормальный! — и вылетела из дома.

У старой деревянной лестницы, почти отвесно спущенной на берег, Надя помедлила: ступеньки сносились, зловеще поскрипывали в пазах, перила развалились, как борта у телеги — коричневым, трухлявым дымком отзывалась лестница на каждый шаг, со дня на день собиралась рассыпаться и скорее всего именно под Надей. Окольная же, пологая тропка петляла меж молодых бурьянов, лебеды, полыни, еще обильных розовой, парной росой — и ноги мокрые будут, и босоножки раскиснут, и юбка по подолу зазеленится и тяжело почернеет. Судорожно схватившись за шаткие перила, приойкивая про себя, она ступила на лестницу.