— О чем ты говоришь? Ветра нет — какой тут дым?
— Однако, боишься. Нехорошо. Приедем, сам смеяться будешь.
— Давай сначала приедем.
Иосиф повернул упряжку в тайгу, и мы полезли напролом. Как нам не повыхлестало глаза, как мы не увязли и не переломали ноги в черной чащобе, как не угробили нарты на диких завалах — до сих пор удивляюсь, но более всего удивляюсь другому: на одной из полян Иосиф остановился и, подняв лицо, долго принюхивался, потом махнул рукой:
— Чум там. Совсем недалеко. — И он действительно оказался там! И действительно недалеко!
И вот я в чуме. Сижу на медвежьей шкуре, надо мной темные своды, тоже из шкур, в мою честь зажжены три карманных фонарика (хотя я знаю, батарейки к ним достать в Катанге невозможно); тепло от маленькой чугунной печки пьянит, погружая в волны невиданного блаженства. Надо же, я в чуме! На печке жарит белые толстые хлебцы мать Иосифа, женщина с румяным от жара, ласково-усталым лицом. Напротив меня сидит его отец — сухонький, легонький старичок, с жиденькой седой бородкой, с невозмутимыми грустными глазами в сморщенных темных веках — и посасывает медную трубочку. Он ни о чем меня не спрашивает, а только покачивает головой и говорит время от времени:
— Хорошо, очень хорошо видеть гостя.
Рядом со мной брат Иосифа Анатолий, с какими-то странно тревожными темными глазами, лицо резкое, скуластое и не такое доброе, как у Иосифа.
Меня угощают: на маленькой столешне, лежащей перед нами, румяные, в искорках масляных пузырей, хлебцы-колобы, розовато-черные пласты вяленой сохатины, величественные желто-сочные куски конченого сига, ломти бурой, истекающей салом медвежатины, до сладких спазм доводит меня запах огненного супа из молодой оленины, и особнячком, только для гостя, стоит кружка с густым, коричнево-белым оленьим молоком — его прохладные струи, проскальзывающие с мягкой сытой силой, повергают меня в совершенный восторг. Надо же, надо же! Я в чуме, и все происходит именно так, как я мечтал! Спирт мы, конечно, запиваем теплым медвежьим жиром, и его странный вкус кажется мне тоже восхитительным.
Мы разговариваем. То есть разговариваю я, утопая в восхищении, взахлеб хвалю жизнь в чуме, среди шкур, у живого огня.
Но постепенно беседа выравнивается, тяжелеет и течет уже с ночной плавностью. Выясняется, что Иосиф не бывал в Москве, в Иркутске и даже в Киренске. Более того, он ни разу не видел «живого» паровоза, электрички, ни разу не ступал на пыльный асфальт. Я смотрю на транзисторный приемник, свисающий с жердины, и думаю: «Господи, как причудлива ты, цивилизация!»
Потом все вместе убеждаем его, что надо обязательно посмотреть большие города и прокатиться на поезде. Особенно старается в уговорах мать: «Езжай, езжай, вернешься, все расскажешь». Наконец мы все решили: за оленями присмотрит Анатолий, я встречу Иосифа в Иркутске и буду ему показывать, рассказывать, за руку водить.
Иосиф довольно улыбается:
— Соболя сдам, в феврале приеду. Однако раньше — в январе приеду. Чего ждать?
…Через год я спросил его:
— Что же ты не приехал? Долго собраться, что ли?
Иосиф задумчиво, с ленивой грустью в глазах посмотрел на меня:
— Боязно стало. И оленей жалко. Как их бросишь?
А в тот вечер мы согласно помолчали, думая, как это интересно — впервые приехать в большой город… И тогда неразговорчивый Анатолий предложил:
— Давай меняться? — И в глазах у него появился азартный блеск.
— Как?
— Твое пальто — моя парка. Вон, в углу лежит.
Хотя в чуме углов нет, я увидел за печкой седовато-черный бугор — ездовую парку из оленьей шкуры. Мое видавшее виды городское пальто лежало неподалеку, и я с недоверием пожал плечами: «Этакую тряпку на целую гору меха».
— Не знаю… Как-то вдруг…
— Давай, давай! В городе другое купишь! — Анатолий подвинулся ко мне; глаза, лицо прямо-таки горели от нетерпения стать хозяином городской вещи.
— Ну… если хочешь… давай. — Мы ударили по рукам.
Иосиф тоже привстал и каким-то изменившимся, осипшим голосом сказал:
— Может, и со мной меняться будешь?
— Так нечего больше.
— Как нечего? Твои валенки — мои гурумы.
Я быстро, чтобы он не передумал, согласился.
— С удовольствием!
Анатолий пристальным, цепким взглядом оценивал оставшуюся на мне одежду. Через полчаса я стал владельцем замечательных рукавиц с поперечной прорезью на ладони, чтобы быстрее высвобождать руку при стрельбе, за которые отдал кожаные перчатки, и комбинированного лисье-ондатрового малахая в обмен на котиковую, черную, тоже городскую шапку. Меня так растрогало это неожиданное ночное переодевание, что я сиял часы и подарил Анатолию — на память и как бы в награду за его удивительную инициативу.