Выбрать главу

Она читала нам «Акулу». «Артиллерист, бледный как полотно…» — бабушка замолчала, забыв о нас, резвее зашевелила губами — про себя она читала быстрее, и ей не терпелось узнать, что там дальше случилось с мальчиком и акулой.

Мы, тесно обступив ее, возмущенно требовали:

— Бабушка! Ну что же ты! Догнали, да?!

Бабушка, глубоко вздохнув, вновь начала потихоньку прикладывать к строчке строчку. Когда пассажиры и матросы на палубе радостно закричали, увидев желтое брюхо убитой акулы, мы тоже, дурея от восторга, принялись орать, толкаться, щипать друг друга.

С тех пор, казалось, прекрасно помнил и старого артиллериста, и мальчиков, причем один из них виделся мне толстощеким и конопатым. А старый артиллерист, по давним впечатлениям, был усатым, с обкуренной трубкой в зубах, чубук которой артиллерист перекусил в минуту смертельной опасности.

Недавно я перечитал «Акулу». Оказалось, мальчики неотличимы друг от друга, даже по именам не названы. Разумеется, нет никаких толстых щек и конопатин. У старого артиллериста нет усов, трубки, однажды только говорится о его внешнем облике — «он был бледный как полотно». Затем артиллерист характеризуется только глаголами: «побежал», «прилег», «повернул хобот» и т. д. Главный герой — действие, драматическое стечение обстоятельств. Но странное дело: окунувшись сейчас в стремительные воды этой истории и с достаточной трезвостью выплыв из них, я никак не мог избавиться от старого видения, что у менее проворного мальчишки — толстые щеки и он — конопат, у старого артиллериста, его отца, все-таки есть усы, трубка и более того — у него прокуренно-хриплый голос бывалого офицера-служаки.

Видимо, ключом к этому читательскому наваждению, к этому «дополнительному» читательскому зрению служат начальные фразы рассказа, из которых мы узнали, что «наш корабль стоял на якоре у берега Африки… К вечеру стало душно, и точно из топленой печки несло на нас горячим воздухом…» Эта-то «печка» сразу и уничтожает безликость, всеобщность, что ли, ситуации, и мы уже видам корабль, населенный русскими людьми, ибо кому еще придет в голову сравнивать африканскую жару с сухим, духовитым веем, исходящим от русской печи? Должно быть, когда бабушка читала нам «Акулу», у нас тоже была истоплена печь, и мы легко представили себя на месте тех мальчишек и старого артиллериста в облике соседского деда, усатого, ворчливо-доброго, не выпускавшего изо рта короткой черной трубки. И никогда не виденная нами акула легко поместилась в нашу жизнь, в которой топили русские печи и сладко пахло пареной репой, смолой, овчиной.

Читать я научился осенью 45-го, причем долго читал с бабушкиной спотычливостью на словах и строчках. Той же осенью за несколько дней одолел «Кавказского пленника», вслух возмущаясь: почему такой добрый и славный Жилин связался с таким беспомощным трусом Костылиным? Да еще тащил такую размазню целую ночь на себе!

В один из этих дней по ученическим продовольственным карточкам нам выдали помадку. Я положил ее в карман, и тут начался урок физкультуры. Мы маршировали в школьном дворе, с завистью поглядывая на других первоклассников, которые прыгали, бегали, подтягивались на турнике, вбитом в развилке березы, — наша же Софья Дмитриевна умела только маршировать, смешно размахивая маленькими сухонькими ручками и ежесекундно поправляя очки.

Пока маршировали, я все отщипывал да отщипывал от помадки, пока не обнаружил, что отщипывать больше не от чего.

Дома ждали мою помадку, собирались скрасить ею пустой послевоенный чай, и, когда я боком вдвинулся в комнату, потея от жаркого стыда, и каким-то склеенным голосом (приторно было в горле от сладкой слюны) сказал, что съел всю, от меня отвернулись с тяжелым вздохом. Забился я на свой сундук с «Кавказским пленником» и, видимо желая освободиться от беспросветного стыда, вдруг начал приговаривать, затверживать как урок: «Лучше бы Жилину отдать, лучше бы Жилину…» — как раз в это время татарская девочка Дина кидала лепешки Жилину в яму, где он сидел и лепил игрушки из глины.

Многие годы вспоминал «Кавказского пленника» как притчу о неверном товарище, как предостережение не связываться в серьезном деле с Костылиными, но, недавно вернувшись к злоключениям Жилина и Костылина, обнаружил, что Толстой нигде, ни в единой строчке не судит Костылина, он лишь сообщает живые черты трусоватого, вялого, слезливого человека, которому можно лишь посочувствовать, что и делает Жилин, таща на закорках и приговаривая: «Только не дави ты меня руками за глотку, ради Христа. За плечи держись».