Выбрать главу

Через десять с лишком лет, вспоминая наши поездки, Скоп напишет в своей книге «Открытки с тропы»: «…сначала я все-таки привозил в газету очерки, основа которых была пропитана той, не стоит сегодня бояться собственных приговоров, ложной романтикой. Кто-то кого-то спас… Чуть сам не утонул… Поступки подменяли раздумья. Внешняя фабульность — философичность… Да, тогда еще было много неясного, внешняя дымка героики заслоняла истинные перспективы героики Сибири». Мы не могли тогда писать иначе, не были готовы к раздумьям, к философичности. Восторженность была нашей сутью и потому водила нашими перьями. И мы, и сверстники наши начинали писательство, не имея прививки от вируса восторженности и потому должны были переболеть этой болезнью, прежде чем приблизиться к художественной и гражданской трезвости. Когда мы писали «рассветные письма» и «встречи на горизонтах», Вампилов, к примеру, печатал в иркутской молодежной газете очерк «Подвинься, товарищ тайга», Распутин сочинял рассказ «Я забыл спросить у Лешки» — поверхностная многозначительность была нашим тогдашним писательским уделом, и, может быть, удел этот заслуживал бы самого строгого приговора, если бы не ряд смягчающих обстоятельств. Опыт русской классики, смогший бы привить нам серьезные представления о соотношении жизни и слова, мы изучали в школе и университете и, надо сказать, с известной односторонностью: искания и достижения классического реализма, по словам наших преподавателей, остались в прошлом и как бы уже не соприкасаются с теперешними днями, превратились в некую музейную ценность. И потому классика до поры до времени оставалась для нас заповедным островом, который мы огибали по протокам и быстринам на веслах телеграфно-пунктирно-хемингуэевского стиля. Мы писали в вихре лакировочных и бесконфликтных теорий, в сонме книг, подтверждающих правильность той или иной, и юношеская восприимчивость вовлекала нас в эти вихри.

…Завершение той поездки было печальное — сказалась-таки первоначальная заминка в Иркутске. По осенней таежной распутице мы добирались на отдаленный, еще строящийся разъезд Саранчет на Тайшетско-Абаканской трассе. Еле-еле прополз туда мощный новенький МАЗ, глухой, холодной, слякотной ночью высветил среди ельника два-три дома из свежего бруса. Скоп так торопился встретиться со старым своим знакомым, начальником строительно-монтажного поезда Скрягиным, что, вылезая из кабины, неловко прыгнул и сломал ногу. Всю ночь проохали, пробегали, мастеря ему лубок, вырубая костыли, пичкая нашедшимися антибиотиками, а девчонка-фельдшер, недавно приехавшая на разъезд после училища, жалась в угол и таращила черные, с застоявшимся испугом, глаза.

Наутро сели в тот же МАЗ и целый день тащились до Тайшета. Скоп, нездорово, бессонно опухший, пошутил, когда проезжали мимо готового полотна:

— А этот очерк мы назовем «Последний костыль», нет, лучше — «Еловый костыль Юрия Скопа».

В Иркутске ждала его только что вышедшая, как бы в утешение, книжечка — «Земля первых», рассказывающая как раз о жителях Саранчета. Несколько оправившись, отлежав положенное, Скоп на костылях принимал поздравления. Маленькая эта книжечка, в сущности, тоже проба восторженных сил, вызвала прилив какой-то особой, согорделивой, что ли, радости у нас, его сверстников: ну, вот, лиха беда начало, есть первая ласточка, первый блин, видно, не за горами и другие наши книжки, — не знаю, получал ли Скоп потом, по выходе своих других, уже серьезных книг столько товарищеской, окрыляющей доброты. Говорю не к тому, что раньше мы были лучше, но что сердечнее, искреннее — несомненно.

В июле 62-го взяли отпуск и поехали со Скопом на трассу нефтепровода Туймазы — Ангарск, намереваясь, как принято говорить, собрать материал для повести и, возможно, начать ее — решительности нам было не занимать. Как не надо было занимать и уверенности, что поступаем правильно: по Сибири в это время многие литераторы собирали материал, чтобы изложить его в форме повестей ли, романов, причем литераторы эти с гордостью сообщали о своем собирательстве по радио и в газетах — вот мы и решили, что не лыком шиты. Лишь позже, с трудом освободившись от власти расхожей формулы: увидел — восхитился — написал, мы поняли — не надо специально ездить собирать материал, куда-то ездить для изучения жизни, не надо глядеть на людей с романно-прицельным прищуром, надо просто жить, в меру твоего сердца делить с соотечественниками горе и радость, и если течение жизни заденет в тебе болевой нерв, некое седьмое чувство, и ты поймешь, что не можешь не откликнуться на этот толчок, на эту боль — вот тогда собери свои мысли, собери душевные силы, примерься к перу, — должно быть, это лучший вид писательского собирательства. «Сюжет для небольшого рассказа» — будничная рабочая памятка классика, результат умственного и сердечного отбора, но не специального поиска, одна лишь капля из житейского моря, а мы как бы заранее условились раздробить жизнь на сюжеты и сюжетики, которые осталось вроде только собрать, но не прожить. Поэтому, видимо, так часто досаждают нам холодные и пустые сочинения, возникшие от избытка собранного материала, а не от прожитых сердцем «сюжетов».