— Там еще деньги были… Ну, спасибо, сынок.
Было пасмурно, но сухо и тихо, когда мы несли его на руках до здания театра, где ждали машины. От оркестра мы отказались, помня Санину печальную усмешку, с которой он написал Сарафанова, музыканта из «Старшего сына», играющего на похоронах.
Должно быть, бесы или ангелы, провожавшие Саню вместе с нами, решили напомнить, что хоронят драматурга, комедиографа: мы забыли веревки, на которых опускают гроб, и побежали к кладбищенскому сторожу, которого, конечно же, не было на месте…
Долго я еще, выходя из подъезда, взглядывал налево: вдруг да идет Саня, по обыкновению задумчиво свесив кудрявую голову. И мы пешком отправимся в город, толкуя по дороге о том о сем. Как бывало когда-то.
Через год прилетел в Иркутск В. А. Андреев, ставивший тогда «Прошлым летом в Чулимске». Мы ходили с ним по утренним улицам, по набережной (Андреев удивлялся: «Почему у вас набережную назвали бульваром?» — не подозревая, что Саня тоже этому удивлялся, и этими же словами), по острову — там, где любил бывать Саня. Только-только разошелся туман. Был влажный холод и холодное ясное солнце. Андреев изредка спрашивал: «А здесь он бывал?» С особой, как бы отстраненной трезвостью я наконец понял: Сани нет и никогда не будет.
3
В первые январские дни 1965 года мы с Александром Вампиловым собирались в Москву. Сборы эти вершили долгое сидение в захудалом доме отдыха «Мальта», расположенном под боком Усолья-Сибирского, в старом, сосновом бору. По утрам отдыхающие играли в лото или в «подкидного» — морозы никого не выпускали на улицу. Вечерами они танцевали вальс «с отхлопыванием» или дамское танго — отдыхали почему-то одни женщины, а редкие мужчины были нарасхват.
Мы и утрами и вечерами сидели в тесных, холодных комнатах, укутав ноги байковыми одеялами, изо всех сил старались закончить к Новому году свою работу: Вампилов писал комедию «Нравоучение с гитарой», известную теперь под названием «Старший сын», я — повесть «Бегу и возвращаюсь».
Перекуривали, прижавшись к черной, горячей спине голландки. Чуть отогревшись, с воодушевляющим пристрастием судили только что написанные строки, абзацы, диалоги. Совсем разогревались, точно дров накололись. (С годами со странной неприметностью исчез из нашего обихода такой вот товарищеский суд, повытеснил его самосуд, вернее, саморасправа. И, чиня эту расправу, с мучительной нежностью вспоминаешь горячее дыхание голландки, морозные скрипы за окном, товарищеское участие, источавшее какую-то прекрасную чистую горечь.)
Судили да рядили, но спохватившись, с тревожною поспешностью расходились по комнатам — мы боялись не уложиться в «жесткие сроки — отличные сроки», не успеть с сочинениями к Новому году. Разумеется, никто и нигде не ждал наших комедий и повестей, но мы торопились из некоего наивно-суеверного упрямства: сказали — сделали. «А не то ничего не получится», — частенько говаривали мы с этакой глубокомысленной хмурью на лбах. Что не получится — мы понятия не имели, но смутно подразумевали нечто честолюбивое, какую-то из ряда вон выходящую удачу. Тайно, подспудно, не выговариваясь, подгоняло нас простенькое рассуждение: если справимся с теперешним уроком, то Москва обязательно дрогнет, попятится и покорится — ведь мы запасли еще по вещице, и они, дымясь, сладким угаром попыхивая на нас, отлеживались. Вещицы эти были: комедия «Ярмарка» и повесть «Любовь в середине лета». Впоследствии Вампилова принудили — блюстители театральной безобидности — перекрестить «Ярмарку», и комедия получила безлико-меланхоличное имя «Прощание в июне», хотя картине нравственного соглашательства, нравственного торга, запечатленной в ней, более приличествовало называться ярмаркой.
Итак, мы были молоды, безденежны (состояние, увы, не проходящие с возрастом) и полны иллюзий. Сейчас, вспоминая те дни, мне кажется, что и чемоданы, с которыми мы летели в Москву, тоже были набиты иллюзиями. Мы не сомневались, что в Домодедове нас будет встречать шампанским, так сказать, цвет литературной и театральной общественности. Слава богу, хватило ума и здравого смысла, пролетая то ли над Красноярском, то ли над Новосибирском, пообещать друг другу: во что бы то ни стало добиться своего, переупрямить Москву или судьбу — еще неизвестно, кого труднее. Хоть и не на Воробьевых горах находились, но все же на высоте, и довольно приличной — 9000 метров. Так что обещание это, по тогдашней нашей сердечной пылкости, сразу же превратилось в самовластный, не подлежащий пересмотру закон.