Выбрать главу

Верейский, подтянутый, в щеголеватом лыжном костюме, в яркой пушистой шапочке с помпоном, протянул руку.

— Это Саша виноват — затащил. Зайдем да зайдем, — то ли извиняющимся был тон, то ли раздосадованным — я не разобрал.

— Правильно, затащил! — Александр Трифонович был оживлен, этак добродушно, компанейски. — Вот познакомься с ребятами. А-а, Саши нет. Тогда вот с одним пока иркутянином познакомишься.

Верейский боком, несколько неловко отвернулся к двери, приподнимая полу куртки. Достал бутылку и со смущенно-тихой улыбкой поставил на стол.

— Знакомиться так знакомиться.

— Представляешь! — гремел Александр Трифонович. — Живут тут второй месяц, главный редактор к ним каждый день в гости ходит, и ни разу не попросили почитать их сочинений. Странные люди. — Он ходил вокруг, пока я собирал что-то на стол, курил и как-то молодецки, весело растопыренной пятерней вскидывал рассыпчатые, легкие, седые с прожелтью волосы.

— Вот вы почему ничего не дадите почитать? — Остановился напротив меня.

Я пожал плечами, промолчал. Наши доверительные, затерянные в сугробах и метелях вечера, тени великих и малых сочинителей, каждый раз сопутствовавшие Александру Трифоновичу, — он устраивался за столом, а они вдоль стеночки, ближе к печке, — неторопливые, порой дантовские погружения в новейшую историю отечественной литературы — ни за что на свете мы не стали бы отравлять эти вечера литературным искательством, докучать трудоустройством своих рукописей!

Александр Трифонович, с мгновенной пристальностью уколов сузившимися зрачками, посмотрел на меня, должно быть, признал неловкость вопроса (а может, нарочно испытующе спрашивал?) и снова добродушно загремел:

— Ну, давайте, что ли. С охоты — не с горя…

Не знаю, часто ли они встречались, но тогда показалось — не часто. Разговаривали с тем непоследовательным, скачущим оживлением, какое приходит после долгой разлуки. Каким-то образом задели они непритязательность закуски на нашем столе, и Александр Трифонович, похохатывая, припомнил, как где-то, по-моему под Кенигсбергом, они объелись с Верейским кониной и всю ночь маялись животами.

— Война кругом, стреляют, а нам не до войны. Устали бегать.

Верейский, потупившись, улыбался, почти молчал, но когда коротко, тоже потупившись, что-то говорил, Александр Трифонович не сводил с него глаз. И столько ясного, доброго дружества было в них. И той — невыразимой словом — чудесной грусти, вызываемой памятью, былым, вместе пройденными огнями и водами. Фронтовое товарищество, возникшее по трагической необходимости, обернулось для воевавших святым, бесценным даром судьбы. А нам, не воевавшим, никогда не достичь его высоты, нам лишь томиться и жаждать его чистых ключей.

…Оказывается, годы вымывают из души жесткость, тягу к бесспорности, и вдруг замечаешь, что умолк и отступил там, где раньше бы головой о стенку колотился и рубаху рвал. Вряд ли состояние это можно определить как «постарел, поумнел», — видимо, скопилась в тебе некая таинственно благотворная сила и освободила от сердечной катаракты. Тогда увидел ты почти забытую вину (когда-то терзал ты товарища, конечно же, из лучших побуждений, своей черствостью) и вновь ослеп от внезапного стыда (какой-то ничтожный житейский пустяк, по давним твоим представлениям, не давал спать товарищу, а ты смеялся, кричал: «Вздор, пошли пиво пить», — пустяк-то вот как крепко засел в памяти и сердце). Да что там! Тотчас возмечтаешь о прощеном дне, да не о том забытом перед великим постом, а о каком-то внекалендарном, который сам бы нашел и пригнул бы твою голову перед товарищем:

— Прости, милый.

Да вот беда: не осталось на твою долю прощеных дней. Лишь невозможными, далекими огнями помигивают они.

С каким мучительным бесстрастием, с какими тоскующими глазами припомнил однажды Александр Трифонович поэта, поддержавшего и одобрившего его в юные годы.

— Осенью в дождь возвращался на дачу. На ЗИМе меня везли. А он шел по обочине. С палкой, в сапогах, в синем кашемировом плаще. Сутулый, одинокий, вдрызг разруганный в то время. Мне бы остановиться, подвезти, поговорить! А я пока соображал, далеко уехал — ну, и рукой махнул, неловко вроде стало возвращаться… Боже мой!

Мы тогда, единовременно приобщившись к этому горестному «боже мой», сочувственно, но беспечально дрогнув сердцем, не представляли, что от подобных воспоминаний просыпаются среди ночи, тянутся дрожащими руками либо за сигаретами, либо за валидолом…