Не подозревая, как он смешон и наивен, начинает лихорадочную, сбивчивую исповедь, пытаясь выудить из давнего и близкого все грехи, разложить их перед собой, рассортировать — и утешиться: «Не так уж много, да и не ахти какие страшные».
Припомнилось: первая беда в первом классе, когда он, получив по ученическим карточкам помадку, сжевал ее на уроке физкультуры, пока маршировали, и дальнейший, сжимающий сердце ужас: «Что сказать матери?», ее тяжелый вздох: «Ты, пожалуйста, не думай, что один живешь», первую сознательную ложь (кажется, он перешел в шестой), когда он в новеньких сапогах оттопал восемь километров до пионерского лагеря, чтобы увидеть одноклассницу Ленку и чтобы она увидела его, мужественного, пропыленного, в новых сапогах, а все зря (Ленка не пожелала с ним встретиться), и матери пришлось верить насчет позднего возвращения («На рыбалку, мама, ходили, к Дальней Елани»); потом он много раз еще врал ей (в школе насчет пропущенных уроков, писал из института, скрывая заваленную сессию), всегда оправдываясь: «Чего зря расстраивать?»
Припомнилось, как однажды ни за что ни про что пнул кошку, как лазил в соседский огород за огурцами, а в татарской деревне Байляры, куда ходил рыбачить, спер целого гуся.
Припомнилось, что не во всех драках участвовал, в которых надо было: боялся, закрывал глаза, обходил, а как-то поступил совсем мерзко: в трамвае пьяный, матерый уркаган ударил девушку, а Егор, проваливаясь от стыда, стал пробираться к выходу. Припомнилась также первая женщина, от которой он вышел утром, ее глубокие, черные глаза, торопливый шепот: «Ты еще придешь? Приходи, приходи, я буду ждать». И он обещал, и не пришел, хотя ничего плохого от нее не видел. Припомнились другие люди, которым он лгал, трубил, говорил пошлости, обижал по мелочам — все до одного припомнились, и перед каждым нестерпимо стыдно.
«Пошто ты такой-то? Пошто?»
«Но ведь у всех же так бывает, все же так живут? — думает Егор. — Ведь нет такого человека, который бы ни разу не соврал, не испугался. Конечно, нет. И каждому, наверное, однажды бывает плохо, как мне». Он опять видит себя в сосняке, где он заклинал: «Пусть все будет как у всех, пусть». Оказывается, сознание «я как все» не утешает, ему по-прежнему больно, дурно до пустого звона в затылке и совсем не нужно это буквоедство, это превращение в мелкого, занудливого старьевщика («Вот грешок, хе-хе, вот другой, хи-хи») — глупо, бесплодно.
И чувствует Егор с трепетом, с ознобом, что сейчас настигнет его, завертит какая-то беспощадная мысль. Вот она, вот — гремит, гремит, нет от нее спасения.
«Все дело в том, что я никогда не встречался с подлостью, никогда, никогда. Я слышал, что она есть, привычно, с чужих слов презирал, ненавидел ее, думал, что справлюсь, если сшибемся, читал про нее тысячу книг, смотрел тысячу раз в кино, а никогда, даже на минуту, не думал о ней. Не искал ее, а надо бы, надо — рядом ходила, рукой подать. Витя, Витек, лучший друг переполнен был ею, а я умилялся, пылал, истекал преданностью. На тебе, на тебе, глотай, давись — никто не поможет».
«Пошто ты такой-то?»
«Господи, ну ладно, Витю просмотрел — ослепление, наваждение, ну, может же быть — бывает! — ладно, ладно, но ведь еще кругом она творилась, творилась, кто-то видел, страдал, седел, спивался, а я глаза лупил, нюни по пустякам распускал, а надо было одному в рожу, другому в рожу. Почему я посмеивался над Сургуновым, над его похотливыми улыбочками, почему за галстук не взял, с лестницы не спустил?! Пусть бы выгоняли с волчьим билетом, пусть, может быть, сейчас так не маялся бы. Глупости, чушь! Были же покрупнее Сургунова, а я даже не подозревал, не знал, пиво пил, из-за рваных ботинок переживал».
Такой мучительно безоблачной, невыносимо сверкающей возникла и захлестнула Егора прежняя жизнь: все хорошо, хорошо, пустяковые горести, и снова хорошо. Он только и делал, что умилялся: собой, что такой уверенный и удачливый, разными книжками, стихами, девушками, песнями, целинными полями, преподавателями, верил во все, что ни скажут, и был упоительно безмозгл, а рядом был Витя и еще кто-то, кого он тоже просмотрел или не спустил по лестнице.
«Как у всех! Идиот. Наверное, все что-то делали, дрались, валидол глотали, один ты был в неведении, у одного тебя голова не болела. Стыдись, майся, на луну вой».
И Егор стонет, заходится в немой боли: есть Витя, работа, где-то там экспертиза и Вера, он должен выпрямиться, а сил нет. «Витя скажет, Витя признается, я заставлю признаться. Или уже все».
Очнувшись, Егор видит, что сигарета потухла, Дима сует стакан, у Ларочки жалостливо-испуганные глаза, Куприянов толчется рядом.