Тамм спросил: «Витя, почему вы не вступаете в партию? Такие серьезные молодые люди должны быть в партии».
Он с радостно екнувшим сердцем ответил: «Я не думал об этом. Думал, что рано».
Михаил Семенович покровительственно улыбнулся: «Чем позже, тем хуже, — так, кажется, говорят, молодой человек. Очень хорошо, что рано».
Витя несколько дней носил в себе торжествующий крик: «Аг-а! Вот вам всем! Я еще не выдохся, фальстартов не было, дистанция — за мной, за мной!»
И — хлоп! — эта рекламация из Златоуста. Тамм ему ничего не говорил, как и всем, но Витя снова истерически испугался, что, если он не поддержит, не поддакнет Михаилу Семеновичу, тот отберет рекомендацию, поставит на плохую схему, а если узнают ребята, что он солгал из-за страха, будут презирать, ненавидеть, придется уехать черт знает куда, — и завертелся, закружился волчок призрачного, химерического воображения.
В тот вечер в комнату заглянула Вера, Витя с ласковой улыбочкой вежливо спросил: «Егора ищешь? Прикидываешься, что любишь его, а самой спать, спать с ним охота. Больше же в тебе ничего нет».
Вера ахнула и убежала, а Витя все с той же ласковой улыбочкой сел за письмо. «Вытерпите, промолчите. Вы же хорошие, честные. Вот вам, вот вам, вот вам!»
Витя уходит. Егор еще минуты две сидит за столом, шевелит губами, словно что-то доказывая себе, встает, улыбается Вере и бежит догонять.
— Витя, подожди. — Егор подбегает, они сходятся почти вплотную — со стороны доверительно беседуют товарищи — давненько так не стояли. — Ты что собираешься делать?
— То же, что и ты.
— Я требую, чтобы ты рассказал все.
— Даже вот как?
— Ты должен сказать, понимаешь?
— Специально для тебя: экспертиза ошиблась.
— Витя, но я же знаю.
— Что ты знаешь? Отстань, видеть тебя не могу!
— Витя, ты скажешь.
— Уйди!
— Нет, ты скажешь, слышишь?
— Никогда! Никому! Понял?
— Тогда я убью себя. — Егор спокоен и тверд.
— Чепуха!
— Я серьезно.
— Не пугай.
— Этим не пугают.
«Он признается, или я ничего не стою. Он признается, или лучше не жить. Мне страшно говорить это, но я верю, что не испугаюсь. Я никогда не думал, что смертью можно что-то доказать. Я думал — амбразуры закрывают только в бою, только в атаке и только тогда жертва имеет смысл.
Но я должен, должен думать теперь иначе! Прожиты годы, прожиты без горестей и страстей, заполненные неистовой, бессмысленной дружбой и ничем, кроме нее! Да, да, все эти годы я служил дружбе, преклонялся перед ней и верил, что живу счастливо и свято.
А дружба обернулась подлостью, и только я один могу ее уничтожить. «Любой ценой — вот она, моя амбразура! Пусть нелепо, дико, страшно мое решение, но можно, нужно умереть, чтобы одним подлецом стало меньше! Нет, не так: можно умереть, если нельзя иначе победить подлость.
Вот живешь, живешь и вдруг понимаешь: перед каждым живущим хоть однажды, но обязательно встает амбразура, и ее надо закрыть грудью. И доказать, что ты — боец, что чистая совесть для тебя дороже жизни!
Неужели он не признается? Неужели все кончено?»
3
Из красного уголка вынесены все столы, тумбочки, ветвистые пыльные фикусы, оставлен лишь бильярдный столик, за ним сидит Дима Усов в черном свитере, от бровей на лице — задумчиво-мрачная тень. Дима говорит:
— Ребята, я даже не знаю, с чего начать. Зачем мы собрались — всем известно. По мне, так лучше бы не собираться, я не знаю как.
В комнате горячий шепот: «Черт!», «И не придумаешь», «Попробуй разберись», потом густая, подавленная тишина. Встает Зина Мошкова, комсорг дирекции, белокурая, рослая, строгая девушка.
— Дима, ты абсолютно неправильно ведешь собрание…
— Какое это собрание? — пожимает плечами Дима, — просто так поговорить решили.
— Все равно, не продумав, нельзя. Надо организованнее, — Зина проходит к столу, аккуратная, в белой кофточке. — Сегодня я была в экспертизе, взяла это письмо.
— Ой, не надо! — слабо вскрикивает Вера.
— Верочка, я понимаю, что тебе тяжело, но ничего не поделаешь. Чтобы всем стало ясно.
Зина четко, громко оглашает письмо, Вера, закрыв лицо руками, чуть покачивается на стуле, тягостное смущение витает над опущенными головами молодых специалистов. Зина продолжает: