Выбрать главу

Он замерз, остыла и злость — надо было Фаркову на рожон лезть! Трофим заглянул в снежное окошечко и не успел испугаться, отпрянуть — на другом конце поляны сухо хлестнул выстрел: обожгло правую кисть, вспухла красная полоса, наперерез от указательного пальца. Трофим, не слыша себя, вскрикнул. «Ну, дурак же я! Ну, разиня!» Пока он лежал, о жизни думал, снег под тяжестью «тозовки» вывалился из-за загогулины и открыл Фаркову Трофимов секрет. «Ладно рукой сначала потянулся, а не сразу башку сунул». Трофим залеплял контуженную кисть снегом.

Теперь крикнул Фарков:

— Получил, Троша?

Трофим не ответил, занятый рукой.

— Пермяк?! Живой, что ли?! — повыше, потревожнее стал голос.

— Отвяжись! — Руку свело — пальцем не шевельнешь, и ругаться с Фарковым уже не было сил. «Замерзнем тут. Ванька же упрямый — до ночи пролежит. А я, однако, и курок не спущу. Пока-то отойдет». Трофим поежился, затолкал руку за пазуху, втянул шею в воротник, нос у него багрово посинел.

Но, видно, и Фарков замерз, и его лихотило после Трофимовой пули, потому что вскоре он опять закричал:

— Трошка! Ничьей хватит?

— Хватит!

— Встаем?

— Встаем!

Они поднялись, окоченевшие, синие, затекшие ноги наполнились колющей бессильной щекоткой. В зимовье Трофим залил йодом рану на плече Фаркова — ничего рана, добрая, рубец памятный будет. Смазал йодом и свою опухшую кисть, а потом долго пили чай — до блаженного пота. К разговору не тянуло: слишком свежо ныли раны. В сумерках Трофим засобирался: не улыбалось пока и ночевать под одной крышей. Фарков не удерживал, только спросил:

— На Дальнее подашься?

— Ну.

Осторожно появились первые звезды, не мешая последнему дневному свету заползти в распадки, залечь в сугробах до утра. Ускользающий день грустно напомнил Трофиму: «Один ты остался. Что делать будешь? Как жить? Вот же беда какая!»

20

Напрасно Трофим думал, что Маша мучается происшедшим скандалом. Когда Нина ударила ее, она не почувствовала ни страха, ни ответной слепой злости за причиненную боль. Боли этой Маша не противилась. «Раз она такая, значит, я должна была пройти через это». Соглашалась Маша даже с самой унизительной сценой, когда Нина, при толпе любопытных, вцепилась ей в волосы, — еле вытерпела Маша, чтобы не закричать, а вытерпев, поняла: никогда уже она не сможет пожалеть Нину, и любовь ее будет действительно безоглядно смелой.

Воротясь домой, Маша, не раздеваясь, присела у зеркала и долго рассматривала себя: в сбившейся шали, всклокоченная, с синяком под глазом, с отчаянно-пустыми глазами. «Вот бы он увидел, он бы сейчас рядом был. Я бы ни словом ее не упрекнула, ни за что бы не пожаловалась. Пусть побитая, смешная, пусть об этом весь поселок говорит, зато теперь вот как мы связаны. Так я была глупая девчонка, надоедавшая признаниями, а теперь, когда я такое приняла, он от меня просто так не откажется», — Маша повеселела, пошла умываться, причесываться.

А утром впервые в жизни напудрилась, припрятала синяк. Впрочем, могла бы и не прятать, если бы знала, что в конторе Трофима нет. Напудрилась же она для него, чтобы он не стыдился ее синяка, а ей было все равно.

Нина же в тот вечер, не протрезвев как следует после бурной расправы с соперницей, собрала Трофимовы вещи в чемодан, выгнала с причитаниями и криками мужа из дому и, наревевшись, накричавшись, ненадолго заснула. После, с похмельной, мрачной безжалостностью осудила себя. «Как с ума сошла. Стыд какой: все-таки библиотекой заведую, у всех на виду, а так разошлась?!» По дороге на службу, неохотно здороваясь со встречными, пыталась оправдаться: «Будто мне это надо. Из-за ребятишек же. А так, пропади бы пропадом, пусть бы целовались да миловались». Она снова представила склонившегося к Маше Трофима, ее красные варежки у него на плечах — и снова погорячело в висках, снова слепящая темнота ударила в глаза. «Все-таки как к человеку привыкаешь… Прямо по живому резануло. Тут про все забудешь…»

В библиотеке помощницы Нины, тихие девчонки Вера и Таня, с испуганным любопытством посмотрели на нее. «Знают, конечно. Видно, не ожидали, что я так могу». Нина с деланной прямодушной бойкостью спросила у них:

— Что, девочки, не знали, какая семейная жизнь веселая? Вот запоминайте, вдруг да пригодится.

Вера и Таня покраснели, глаза опустили, ни словом не утешили начальницу. «Стыдно им за меня. Непонятно. Дурочки еще, у них еще все впереди, успеют наскандалиться. А может, обойдутся, по любви выйдут. А что стыдно за меня, так правильно стыдно. И мне хоть глаз не кажи. Ну, вернется когда, что я ему скажу? Как встречу? Себя, мол, не помнила, прости. Так это он прощенье-то пусть просит. Я-то ни с кем не целуюсь. Я ведь на него смотреть не могу. Ну, жизнь, ну, жизнь! Как теперь наладится? И наладится ли?»