В такси спросила:
— Ты в какую смену?
— Во вторую.
Посмотрела на часы.
— Не торопясь успеешь.
— В Крестовку-то телеграмму посылала?
— Нет. Позвоню в лесничество, передадут.
Говорила равнодушно, отвернувшись в окно, и Василий снова опустел, снова прихватило душу лихоманным, дурным ознобом. «Вот уж действительно, как неродная. Давно не виделись называется. Что, что случилось?! — Он разозлился. — Ждал тут, надрывался. Оля, Оленька, свет в окошке. А у нее слова человеческого нет!»
— После юга-то тошно здесь, да, Оля?
— Почему? Все как всегда.
— Не слепой, вижу. Маешься, что приехала.
— Не выдумывай.
— Больше и сказать нечего, да? Рада, хоть вой? Со свиданьицем, Ольга Викторовна.
У нее сразу же заголубели, задрожали слезы.
«Ладно, помолчу. Скоро все узнаю. А то распалюсь, раскипячусь — машина взорвется, через потолок вылечу».
Дома, не заметив его праздничных стараний: сверкающих полов, цветов на столе — не сняв босоножек, словно на минутку заглянула в гости, забыв о чемоданах и коробках, Ольга быстро, отсутствующе прошлась по квартире, вернулась в комнату, где сидел на диване Василий, остановилась перед ним с нервно соединенными ладонями. Он ждал, окаменев, дав себе слово держаться, не переходить на нервы, что бы ни услышал, что бы ни узнал.
— Вася. — Она вздохнула глубоко-глубоко. — Вася, я, кажется, полюбила одного человека.
— Кого? — Он закурил и почувствовал, как проваливается, падает в горячую, непереносимую пустоту.
— Его зовут Андрей. Он живет в Калуге. — У нее перехватило горло, и в голосе была слезно-отчаянная звонкость.
— Как же ты его полюбила? — Пустота становилась все бездоннее, горячее, томительнее.
— Не знаю. Он очень хороший.
В пустоте появилась зацепка вроде кустика, обнажившегося корня, можно ухватиться и спросить: «Лучше меня? А я плохой?» Нет, лучше падать дальше.
— И что же ты хочешь делать?
— Он ждет письма, телеграммы. Вообще, меня ждет.
— Что у вас было?
— Все.
Все, и у пустоты есть дно. Ударился, чуть не взвыл, зашелся в беззвучной боли. Она плакала, размазывала слезы ладонью — южная смуглота на щеках превращалась в багровую, нездоровую припухлость.
— Спасибо, Вася, что ты так слушаешь… Спокойно… Мне так было страшно.
Боль не то чтобы отпустила, а переменила режим, стала вихреобразной, ломотно-безжалостной — вихрь этот поднял Василия из пустоты с гулкой стремительностью — как только сердце вынесло все перепады давления?
— А Мишку куда денешь?
— Мишка со мной, только со мной.
— На калужские харчи, значит?
— Не надо так.
— Мишку ты не получишь! У хорошего Андрея ему делать нечего.
— Как же я буду? Я не смогу без Мишки.
— Сможешь! Смогла лечь, смогла встать, смогла разобраться, кто очень хороший, а кто — нет. Все сможешь!
— Прошу тебя, не надо так! Это же очень серьезно — что же теперь кричать?
— А вот зачем! — Он испытывал безоглядное, какое-то пенно-яростное воодушевление. — Затем, что ты предала Мишку, меня, все эти семь лет предала за какие-то двадцать дней!
Она уже сидела на диване, беззвучно, с закрытыми глазами плакала, покусывая пальцы.
— Нет, нет, нет. Иначе бы я не сказала.
У него внезапно устало, ослабело сердце, точно окунули его в некий замораживающий раствор.
— Вообще, что ты ревешь? Я кричал, понятно, от неожиданности. Впору об стенку колотиться, а я только кричу. А ты-то что? На сто рядов весь разговор видела. Могла бы заранее нареветься. Уж слезами-то вовсе ничему не поможешь.
— Я не думала, что так тяжело будет. Так ужасно…
— Что же этот Андрей отпустил тебя? Ясно же было, не за сахаром едешь?
— Он хотел… вместе. Я не разрешила.
— Жалко, что не приехал. Поговорили бы всласть.
С тоскливым удивлением подумал, что еще час назад жизнь виделась ясной и устроенной — и вот пропала, развалилась; он уже может язвить и насмехаться над зловещим существованием какого-то Андрея. И тут Василий впервые увидел, безжалостно и полно, Ольгино соглашающееся тело, южную, пышную траву, на которой оно соглашалось.
— Как ты могла! — его передергивало, чуть ли не мутило от безысходно-холостой ярости. — Разомлела: солнышко, море, до нас далеко. Как ты могла нас-то забыть?! Неужели так дешево все? Ну ладно бы только сомлела, ладно бы только минуте поддалась — как-то понять можно. Да и то нельзя! Ну как ты могла сердце вкладывать? Сердце-то неужели такое дешевое? Неужели не болело, а сразу подавай ему Калугу, Мишке — отчима, тебе — хорошего Андрея! Неужели я для тебя никто? Неужели ничего не дрогнуло, ничего путного не вспомнилось?