Им ведь надо теперь остерегаться, как бы в такой день — дома у них иль в гостях — не подбросили, часом, листовки, не сыскалась запрещенная литература или, чего не бывает, народ не собрался на демонстрацию, — попробуй тогда докажи свою невиновность. Да и зря разве долгие годы в четырех стенах тюремных камер и в дальнем лесном поселенье крепились они и терпели, чтобы потом… Здесь как-никак кругом все свое, родное; не хочешь себя утомлять делами — пожалуйста. Были б деньги — и поешь, и выпьешь, и, глядишь, подлечишься. Много ли человеку надо, жить-то осталось всего ничего! Взять его, Миня, к примеру, — вернулся вот к себе на равнину, климат здесь поздоровее; даже работа нашлась — получил свыше разрешение учительствовать, значит, скоро и денежки заведутся. За все это в ножки бы поклониться правительству да полиции. Куда уж тут ездить или ходить, да и к чему? (Такие давали им разъяснения в полиции — всем, и Миню, конечно, тоже.)
Печальные мысли эти вконец одолели его. Он понурился, прикрыл глаза. Стужа и темень тяжким грузом ложились на плечи.
— В чем дело, что за волокита? — пробормотал он, нахмурясь, и поднял голову.
Время приема кончается, а в канцелярии ни души. Случалось ему являться сюда и по субботам, все равно он ждал регистрации не более часа. Что же стряслось? Уж не ушел ли дежурный домой раньше времени?! Значит, документ свой Минь просрочит на сутки, где потом взять свидетелей, что он являлся в срок?
Его заколотила дрожь. Он дернул головой, отгоняя прочь навязчивые кошмары.
— Нет!.. Нет, мне нечего бояться… За мною не числится ни малейшей вины!.. Ни малейшей…
Минь с явной неохотой сунул синюю книжицу во внутренний карман пиджака и вышел во двор. Но хотя ворота полицейского управления остались уже позади, сердце колотилось, не утихая. Что, если сзади его окликнут? Прикажут вернуться и снова торчать в темной выстуженной комнате…
Он едва не пустился бегом, но, поразмыслив, просто ускорил шаг: как бы не попасть на заметку «ищейкам»; того и гляди, шкуру спустят на допросе.
Зажглись уличные фонари. От столба до столба метров сто, не меньше, а граница светлого круга отстоит от столба самое большее метров на сорок. Свет, и без того неяркий, вдобавок еще застревает в черных лакированных колпаках, похожих на траурные шляпы, еле высвечивая у основанья столба пространство шириною в стол; но ветер и черные тени ветвей то и дело сужают его края.
Вдруг по улице прокатился размеренный многоголосый гул. На прядильной фабрике кончилась дневная смена. Изредка лишь в толпе слышался смех или веселый разговор. Их заглушал стук деревянных сандалий, шелест накидок и шляп из пальмового листа. Лица и силуэты казались унылыми серыми пятнами, словно это были не люди, а призраки, покинувшие мрачную глубину пещер, чтобы, держась друг за друга, отыскать наконец хоть на краю света сияющий день и бьющую ключом жизнь.
Минь, вздрогнув, остановился в волнении.
Он, пожалуй, впервые оказался в эту вечернюю пору на улице, и не просто на улице, а посреди шумной бурлящей толпы. Его властно влекли к себе шедшие мимо люди в синих робах, пропахших машинным маслом, в долгополых деревенских платьях, стянутых кушаками, и темных косынках. Они сливались в единый поток — стремительный и ритмичный. Вглядываясь в него, Минь увидел немало детей, ростом едва доходивших ему до плеч; на них тоже были рабочие робы, засаленные, прожженные шапки, и деревянные их сандалии также громыхали железными подковами. Маленькие, юркие, они умудрились опередить взрослых и выглядели не по годам деловитыми и серьезными. Следом шагали матери, давно уже переставшие следить за своим обличьем и платьем. Девушки несли в круглых плетенках чашки с палочками для еды, тащили под мышками куски досок, свернутую в рулоны бумагу, охапки хвороста.
Голоса их как эхо отдавались в его душе. Ему чудилось, будто вплотную к нему приблизилось нечто всесильное, одухотворенное, и надо раскрыть ему навстречу объятья. Он невольно заторопился куда-то.
Шум голосов завораживал его, словно пляшущие языки пламени. Им овладело неведомое прежде чувство.
Вдруг он опомнился и, нахмурясь, поднял глаза к небу.
— Ну и ну! С чего это я затесался в толпу фабричных?
Коря себя за оплошность, он решил свернуть на другую улицу. Но передумал, замедлил шаг и снова смешался с толпой. Сковавшая было его отчужденность исчезла. А ведь он, сам того не сознавая, день ото дня все больше сторонился рабочих. Выйдя из заключения, он больше и носа не казал в цехи, в мастерские, где они трудились в поте лица, или на их собрания; и даже всегда делал крюк, огибая кварталы и улицы, где они ютились в бедности и тесноте. Как-то к нему зашел рабочий, бог весть за что уволенный с фабрики и тщетно искавший работу. Минь отказался написать за него прошение, хоть и знал, что у того нет ни гроша за душой, а переписка и бумага с чернилами стоили денег. Раньше Минь был фанатиком футбола, но теперь, зная прекрасно, что среди зрителей и игроков большинство школяры да фабричные, к стадиону и близко не подходил. Даже когда на безобиднейшем собрании Общества вспомоществования работникам школы некий живописец читал лекцию об искусстве, иллюстрируя ее собственными своими творениями (выручка за билеты предназначалась в фонд помощи французским военнопленным), Минь, совсем уж собравшийся в тот вечер приобщиться к высоким материям, с полдороги вернулся домой.