Домой я вернулся поздно вечером; домашние упрекнули меня в том, что теперь я, видать, никого, кроме учителя, и знать-то не захочу. Поэтому в сочельник, с утра, пошел я на поклон к пану декану. По старой привычке поцеловал ему руку, показал отметки, и он остался очень доволен мной. Усадил меня на канапе, дал наставления на праздники и на прощание всучил кипу венгерских газет, чтобы я за праздники их перечитал. Придя домой, я тут же принялся за чтение, отец тоже то брал, то откладывал газеты; на детей прикрикнул, чтоб тихо было. Мать пекла пироги; первый принесла попробовать нам с отцом. Потом отец сказал, что в праздники будем топить в обеих комнатах, чтобы Иожко, то есть я, мог спокойно читать.
— Там карты… а к дяде или куда еще незачем ходить…
— Ему такое и не подобает, — добавила мудрая мама.
— А захотим сыграть, дома перебросимся!
Но я подумал, с отцом играть в карты не годится. Отец — все-таки отец.
— Вот бы учитель пришел… — осмелился подумать вслух отец.
— Коль ты с ним дружишь, приведи его… Я таких пирогов напекла, что их, право, не стыдно и «ясновельможным» подать, — похвалилась мать.
— А вы с ним на «ты»? — спросил меня отец.
— Нет.
— Ну вот, видишь, мать, как же он может его приглашать?.. Он небось к священнику пойдет.
— Конечно, — согласилась мать. — Ясновельможный пан его никуда не отпустит… Боится поди, что мы его напоим…
Днем я снова заглянул к учителю, мы еще порепетировали; получалось у нас неплохо, и, как бы между прочим, предложил ему прийти в сочельник к нам на ужин — отец и мать, мол, будут очень рады…
Он отказался под тем предлогом, что его, вероятно, пригласит декан. И разумеется, он не сможет отказаться, даже если он и пообещает мне прийти.
— Пока он меня еще не звал, но каждую минуту можно этого ожидать, — учитель был неразговорчив, словно занятый мыслями о том, что будет говорить у декана на ужине. Он уже и по-праздничному во фрак нарядился. Волосы прилизал волосок к волоску; манжеты, воротничок, галстук и рубашка на нем так и хрустели — все новое, на ногах лаковые ботинки, брюки с отворотами. Маленькие усики были стянуты подусниками, он так и пел, подметая пол фалдами распахнутого фрака. Был он весь красный и благоухал, как и вся большая протопленная комната, в которой совершенно терялись несколько предметов мебели, несмотря на усилия сестры расставить ее так, чтобы они были заметнее или попадались на пути, — все равно комната казалась пустой. Сестра жила в соседней комнате, в которой я не бывал.
Мы еще немного попели, начало смеркаться, и я отправился домой: младшие братья и сестры поди совсем терпение потеряли. Наверняка, хоть и облачно, высматривают первую звезду. Да и мать без меня ужина не подаст.
На улице тихо, ни одна собака не лает, ноги утопают в мягком снегу, из окон пробиваются тонкие лучики света: по дороге я встретил лишь двух-трех бедняков, фабричных, которые только что вернулись из города и, видимо, заходили в лавку или в корчму купить что из питья да закусок на праздник. Поздороваемся негромко — и каждый спешит своей дорогой.
Поднимаясь из деревни на наш пригорок, я услышал, как в некоторых домах уже поют: «Время радости, веселья к нам пришло…»
— Ты один?..
— Он к священнику пойдет.
И старые и малые с облегчением вздохнули.
Сели за стол; веселое пение сменялось плачем — увидимся ли, мол, через год, — и слезы наши капали в горячую паленку с медом и маслом. Но заели мы горе пирогами, а там и поужинали основательно.
— Только не сразу убегай, — проговорил отец.
Я-то подумал о дяде, о его компании, об орехах, картах до заутрени, — отец же решил, что я собрался к учителю. — Все равно его еще нет дома.
— Надо полагать… Еще у священника, ужинает. Хоть раз в году… — неуверенно добавила мать, хотя все знали, что и сегодня, может быть, у священника, как всегда, на ужин одна простокваша.
Подчиняясь обычаю, сыграли мы со старшими и отцом в карты; мать с младшими детьми задремали, потом и заснули, а я, как только удалось проиграть братьям все орехи, оделся и пошел к учителю, хотя мне очень хотелось пойти к дяде. Отец раскурил трубку и прилег под печку на лавку — ждать полночи.
В школе горел свет. Не так ярко, как в начале вечера, когда лампа стояла у окна на пианино и свет пробивался сквозь занавеску, но все же горел.
Я постучал. Никто не отозвался. Взялся за ручку — дверь отворилась. Вошел. На столе, застеленном белой скатертью, в высоких подсвечниках горят две свечи. Учитель повернулся ко мне. Смотрю на него: то ли спал он, то ли плакал? Глаза красные, ресницы еще мокрые. Протянул мне руку и оставил ее в моей.