Выбрать главу

Гораздо тише пройдет его следующий юбилей. Десять лет спустя – другое время. От поэта требуется отклик, но искренность более не требуется. Она даже пресекается как вольность с неуместным более «я так думаю…», вместе с любого рода лирически-своевольным взглядом. Своеволие может быть заподозрено буквально во всем: в 1951 году Асеев, гораздо реже печатающийся в периодике, публикует в «Новом мире» среди других стихотворение об иве, которая – удивительно! – выросла у него прямо на балконе в центре Москвы. Эта ива ему дорого стоила. Даже в выборе породы дерева В. Инбер усмотрела идеологическую ошибку – «самое унылое из деревьев» (Литературная газета, 1951, 4 октября).

Нет, официальной опалы не было: в 1951 году – Избранное, два года спустя – двухтомник. Но за весь 1952 год ни в журналы, ни в газеты Асеев не дал ни одного стихотворения. Прежде такого не случалось.

Зато весной 1953 года – возрождение: начинается поздний Асеев, тот умудренный, просветленный поэт, которого любят противопоставить Асееву, некогда талантливому путанику, бывшему футуристу, потом едва не погубившему себя убеждением, что место поэзии на газетной полосе. Он поднимается вместе с новой волной или даже оказывается одним из тех, кто поднял эту волну. Его «Раздумья» – сборник 1955 года – одна из первых чистых нот тогдашнего поэтического многоголосья.

Преддверие асеевского семидесятилетия, в которое он вступает живым классиком («оставались Асеев и Пастернак…»), связующим новое поколение с началом века. Вот она, как будто бы счастливая развязка сложной судьбы поэта в эпоху потрясений. Все пережить, всему быть свидетелем, искать, ошибаться и наконец обрести себя в высшей простоте.

Остается лишь спокойно ждать следующего юбилея… До восьмидесятилетия Асеев не дожил, он умер летом 1963 года – окончательно сдали легкие, еще с юных лет пораженные туберкулезом. Последующие даты отмечали без него – без большого шума, но достойным образом.

Теперь – столетие. Одна из первых столетних дат поэтов его поколения, судьба многих из которых сложилась куда драматичнее: и поэтическая и человеческая судьба… Лишь сейчас публикуем мы неизданное или прочно забытое; и как перед лицом этих поздних узнаваний говорить о благополучном Асееве с его восемью десятками прижизненных сборников и тремя собраниями сочинений?

Его-то нужно ли открывать читателям и нужно ли издавать?

Нет ничего необычного в том, что начинающему поэту хочется предстать необычным. Естественное желание и, как правило, опережающее возможности. Так было и в первой книжке Асеева – «Ночная флейта» (1914).

В ней много экзотики, достаточно легко узнаваемой. Автор так до конца и не решил, какой необычностью он поразит воображение: будет ли современным и городским вослед Брюсову или отправится в дальние страны за Гумилевым… Или предпочтет путешествие во времени, явившись архаистом-новатором:

Мы пьем скорбей и горести вино и у небес не требуем иного, зане свежит и нудит нас оно.
(«Терцины другу»)

Русский XVIII век, слышимый едва ли не с цитатной точностью и буквализмом. Не Василия ли Петрова «Оду на карусель» перечитал Асеев, где ему запомнились строчки: «То слух мой нежит и живит…», «Безмерной славы нудит жаждой…»?

Но скорее всего он ничего не перечитывал, и свет, отраженный в лике Госпожи Большой Метафоры, которой он поклоняется вместе с другими поэтами кружка «Лирика», случайно выхватил из прошлого несколько черточек одического стиля. Если есть что-то постоянное в тогдашнем поэтическом мышлении Асеева, то пристрастие к образу, играющему отражениями, как будто мир явлен в зеркалах или на бесчисленных гранях кристаллической поверхности.

Такой образ перекликается с полотнами новой живописи десятых годов, одной из талантливейших создательниц которой, Наталье Гончаровой, Асеевым посвящено стихотворение «Фантасмагория». Мир, подхваченный «мировой динамикой», утратил устойчивость. Предмет разнесен по плоскостям, рассечен ими: одновременно мы бросаем взгляд с нескольких точек зрения. На этом перекрестном допросе различных изобразительных ракурсов мир должен открыться, явить свою сущность.

Новое искусство императивно в своей позиции. Оно отметает классический тезис подражания природе, предпочитая ее познание до крайнего предела, до самой сути. В своем желании узнать, как сделано, оно не останавливается перед опасностью стать разрушительным.