Они подошли к бригадиру, и шустрый хан Батый начал с намеков…
— Мирон Мироныч… нашей бригада ест дыва жирибенок…
— Есть, — согласился Мироныч.
— Ни который ни числится лошадем…
— Ну и что? — сказал Мироныч, и ноздри у него настороженно округлились. — Не хотите ли вы, еромакань, с собой увести жеребят?
Оба ефрейтора замахали руками: зачем это нам…
— Ми хотим маленько шашлык жарит, на памить, — сказал Кави Батыев с детской просительной улыбкой на лице.
У Мироныча плотно сомкнулись губы, и даже кровь ударила в лицо.
— А вы, братцы, не спятили? — с нажимом сказал Мироныч, в упор простреливая ефрейторов злобным взглядом. Мне показалось — он их сейчас бить будет, обоих, несмотря на автоматы. — Вы каким местом думаете? Башкой или ж…? Еромакань! Шашлык! — закричал Мироныч. — Вы что, ослепли, шашлычники? Не видите, — каждая лошадь на вес золота. Люди пуп за войну надорвали, а им шашлык подавай из жеребенка!.. И язык-то поворачивается… тьфу!
Ох и разозлился бригадир… Таким я его еще никогда не видел…
Всем нам нехорошо стало от такой речи. Стоим, в землю смотрим. Хоть бы посоветовался хан Батый, прежде чем к Миронычу с такими словами подходить. Но тут Федос, а один из жеребят был под его началом, вышел вперед и виновато сказал:
— Все равно сдохнет мой Копыл… Дрищет без конца… Кобылу уж всю обсосал. С ним-то и кобыла издохнет, без овса-то…
— Спать меньше надо! — заорал на Федоса Мирон Мироныч. — Спишь много, еромакань! Ухаживай! День и ночь ухаживай, тогда не издохнет! А резать — не дам! Всех под суд, если зарежете!
И вдруг повернулся ко мне наш бригадир:
— Гляди, Мелехин, чего вытворяют… еромакань! А придет время — спросят с нас. Обо всем спросят. Куда — спросят — подевали лошадей? А? Любители пожрать!
В общем, не получилось у нас легкого веселого ужина на прощанье с солдатами. Хотя было что выпить, нашли чем закусить, а ефрейторы нарядились как могли — начистили пуговицы, надраили гвардейские значки, медали «За Варшаву» и «За отвагу». Но ожидаемого веселья не получилось.
Мирон Мироныч сел в стороне, не ел с нами, не пил — сильно рассердился. Смотрел я на него и не мог понять, то ли прав он, Мироныч, то ли чересчур строг…
И через много дней, потом, когда уже ехали мы по разоренной российской земле, понял я — прав Мироныч, прав.
Прав — хотя в скором времени пал жеребенок Копыл. Все равно — прав.
А хан Батый совсем погрустнел. Наверное, не хотелось ему оставлять по себе такую память среди нас — будто он глупый человек, ничего не понимает, шашлыки из жеребят любит… Вижу я такое дело и говорю ему, от души:
— Брось, Кави, не расстраивайся. Ты хороший человек, смелый. Не обижайся на нас, коли что не так вышло. Помни нас, и мы тебя будем помнить. Сколько вместе протопали… Будь счастлив, Кави…
Он странно поморщился, отчего сросшиеся на переносице иссиня-черные брови его стали еще гуще. И ответил мне:
— Пиристань, Федя, што ты… Зачим обижаться… Пиривык я к вам… Типир грустно стало… Ты понимаишь, Федя, — вдруг домой захотел. Оччинь! Траву косит. Кони пасти. Кумыс пит. Маму слушат. Рядом девка сидет. Утром петух кричит, а не военный команда — падыеом! Три года воивал. И еще нада служит.
— Скоро демобилизуют? — сочувствую я.
— Ни знаю. Ни скоро. До наш год ишшо далико…
— Ничего, Кави, мы вас скоро заменим…
— Конечно, Федя, все должны служит. Но не спеши, успеешь тянут лямка, ты молодой ишшо…
Потом он вдруг впился в меня колючим взглядом и спросил:
— Федя, а тут раз ты пирипрятал автумат?
Я, конечно, ждал этого вопроса.
— Какая разница, Кави, я или кто другой… Ведь нашелся. Это ведь главное…
— Ну и ладна, — добродушно сказал хан Батый. — Я очен хорошо понял, почему так получилось. Очен. Ты, Федя, и дальше никому не отдавай свою Динушку. Больно хороший девка. Береги Динушку…
Я горячо пожал его сухую крепкую руку.
Теперь местность стала пустынной. Леса почти нет. Только островки ивняка да ольшаника. Хуторов тут, конечно, тоже нет, тут война сожгла села…
Едешь-едешь, смотришь — на дощечке, прибитой к столбику, обозначено: «Ивановка». Или — «Петровка». Затянутый травой проселок сворачивает от большака.
Прискачешь туда верхом, и сердцу тесно становится. Вместо села одни печные трубы, много труб, черные…
Людей нет, скота нет. Только одичавшие кошки голодно визжат. Да осенний ветер воет в трубах. Да дикая трава растет, буйно и безмолвно.
Трава… Видно, земля-то потом и кровью людей политая, не может бесплодно пребывать. Все-то ей, земле, хочется выталкивать к благодатному солнцу что-то живое. Вот и растет дикая трава…