— Как? — не понял я.
— Всего месяц был на передовой, — сказал Андрей, — в обороне стояли, на Карельском перешейке. Они из минометов лупили, а мина-то, Федя, летит, знаешь… прямо на темечко. И окоп не укроет. Она, видишь, вверху разорвалась, в кроне сосны. Ну — и брызнуло оттуда железом, как дождем… Кого насмерть положило, кого как… Ну, а мне мое выпало, сам видишь… На этом, можно сказать, и кончилась моя война. Дальше одно лечение… Война, Федя, не только из подвигов сложена. Мне, например, только боль выпала. Госпиталей насмотрелся всяких… за двадцать три месяца-то…
— Двадцать три! Это же почти два года…
— Да вот, не дотянул немножечко до двух… — Андрей слегка усмехнулся. — Спасибо еще, на своих ногах хожу да живой. Эту зиму уже ребят учил. Хотя… Четыре операции…
— Четыре!
— Четыре… сначала в санбате, еще в памяти был… дали стакан — пей, говорят, выпил, и сознание потерял. Осколки из меня достали, которые поближе были — и дальше отправили. Так, из рук в руки, пока все железо не вытащили…
Мы идем на рыбалку, идем вдоль реки, и глаза мои волей-неволей все время возвращаются к изуродованному телу Андрея.
На реке тихо, и светится, сверкает вода под вечерними лучами, рыба играет, и мирные круги от ее всплесков расходятся на мирной реке. Оборачиваюсь на скрип весел — дядя Капит плывет, наш шкипер.
Обещал он нам показать какой-то свой рыбачий секрет, которого никто не знает.
Мы поджидаем старика, он подгребает к нам:
— Садитесь, на тот берег перевезу, местечко я там заметил.
Долбленка у Капита широкая, с высокими еловыми набоями на бортах, и вместительная — где он только такую осину-то выискал…
Дядя Капит сидит на кормовой доске, тихонько подгребает двухлопастным веслом. Голубоватые глаза его весело поблескивают из-под лохматой гривы. Хорошо ему, напевает: «Туру-ру-ру, пум-пум-пум…» И снова: «Ту-ру-ру-ру, пум-пум-пум…» Такая у старика песня.
— О чем же поешь, дядя Капит?
— Я, Федя, о самом красивом пою, о самом хорошем…
— Смотри-ка, — удивляюсь я. — Ту-ру-ру-ру, пум-пум-пум?..
— Ага, — говорит Капит. — Ту-ру-ру-ру, пум-пум-пум, — хорошие слова, правда, сынок?
— Правда, — соглашаюсь я.
— Птицы вот поют, когда им хорошо, — тоже без слов, без особенных, а заслушаешься, правда, сынок?
— Правда, — говорю я. — Твоя правда, дядя Капит.
— Погода-то не подведет нас, отец? — спрашивает Андрей.
— Не должна, — отзывается тот, — с утра шмели заполетывали, да и дым, глянь, над караванкой столбом стоит, солнышко красиво садится, в чистое ложе его клонит, и рыба вот как плещется, перед худой погодой ее играть не заставишь. Так что с ухой будем, с поклевкой.
Мы вышли на песок левого берега. Дядя Капит подал мне рогульку с намотанным продольником и, хитро щуря глаза, сказал:
— Размотай да и погляди, какие у меня там крючки…
Я размотал. Вместо крючков на продольник были насажены какие-то булавки самодельные, из тонкой стальной проволоки. Булавки-капканчики.
— Соображаешь, в чем механика?
Я соображал. Старик насаживает шарик хлеба на свою булавку, прикрывая хлебом место зацепа. Как только язь хватает хлебный шарик, булавка раскрывается и держит рыбу как распорка. Для язя, пожалуй, такая булавка надежнее всякого крючка — язь рыба сильная, верткая, с крючков половина уйдет за ночь.
Здорово придумал старик…
— А надежно ли? — спрашиваю я, чтоб поддразнить Капита. — Не баловство ли?
— Я, Федя, если хочешь знать, как до дела дойдет, — не балуюсь и не шучу. Сначала сто раз прикину да обмозгую… Видишь, в лодке берестовый чуман? Так вот к утру полный рыбы будет.
— Погоди, батя, хвалиться, рыбка плавает по дну…
— Ничего, сынок, будет день, будет пища. Ты оденься-ко, прохладно уже, простынешь. Мы с Федей наживим, изготовим все, а ты на лодке до крутяка спустись да чаек сообрази, а к заходу солнца мы первый продольник проверим, уху сварим…
Мы с дядей Капитом вошли в воду и бросили донки поперек течения. Наживкой был хлеб, сдобренный подсолнечным маслом, которое удалось выпросить у поварихи Груни.
Андрей тем временем развел костер, нам виден был огонек у крутяка. Когда мы подошли, был уже у костра и запас дров, и пихтовые лапки нарублены — неизменная постель всех коми охотников и рыболовов. Взбулькивал чай, из котелка торчали прутики лесной черной смородины.
Солнце село на вершины лесов, красное и тяжелое. Туда, к нему, далекому солнцу, и течет Сысола. В той, солнечной стороне, Сысола стала горячей и красной, и леса в той стороне зажглись, и из расплавленной реки выпрыгивает рыба, будто ей нестерпимо жарко в воде и хочет она остудиться в прохладном воздухе.