Выбрать главу

Будто ножом полоснули меня эти слова, и снова закипели во мне слезы.

— Потому, Митя, — говорю я, потягивая носом, — потому они раньше умирают, что не жалеют самих себя.

Говорю так, а сам чувствую, что с сегодняшнего дня, со смерти Шуры Рубакина, жизнь навьючит на меня новую тяжесть. И новую ответственность, поверх всего прочего. И впереди мне долго еще не будет никакого облегчения. Долго еще не будет…

Мы с братом в последний раз оглядели кладбище.

Вот уже двое, двое самых дорогих нам людей лежат здесь. Но нам нельзя поддаваться печали. Опускать руки.

Никак нельзя…

Нам нужно жить дальше. Все они — и мать, и отец, и Шура Рубакин, — все завещали нам: живите дальше.

ПРОЩАЙ, МУШКЕТЕР!

1

Лошади остановились посередь Сысолы.

Река мирно почивала подо льдом и снегом. В ночной тишине с новой силой взвизгнула гармонь — как живая душа — удало и печально. И грустно выплеснулся заливистый девичий, голос: «Снова осень, летит лебедь, — до весны не встретимся. Милый в армию поедет — уж когда-то свидимся?»

Отъезжающие и провожающие повыскакивали с розвальней, щедро заложенных сеном, сгрудились в тесный круг. Поют и пляшут. Кто-то, хмельной, рыдает. Стекло бутылок звякает о железо кружек…

А мы, три брата, своей, отдельной кучкой стоим чуть в стороне от общего веселья. Митя и Шурик перетаптываются, печаль горькая раздирает нас. Шмыгаем носами, покашливаем, молчим. Я чую, как горячие слезы прожигают щеки, до того жаль мне братишек. Опять одни остаются, одни-одинешеньки. И кто его знает, надолго ли. Мы даже не знаем, сколько нам в армии служить. Да и случиться может всякое, это тебе не хвостовая караванка, моль бэж. Что-то очень хорошее хочется сказать братишкам, что-то значительное, что-то, может, отцовское. Но я не знаю — что. У меня вроде и нет еще таких слов…

— Федя, ты не переживай из-за нас-то, — говорит Митя. — Теперь-то мы уж проживем… не маленькие.

— Ты, Федя, почаще письма пиши! — горячо просит Шурик.

— И за дом не бойся, Федя, — продолжает Митя. — Не запустим. А весной, первым же пароходом, сплаваем к Верочке, — Митя угадывает мою боль по сестренке, уже давно отбившейся от основной нашей семьи. — Зачем только и перевели детдом в Межадор.

— Эй, довольно нюни распускать, кунды-мунды! Поехали! — слышу могучий рык дяди Капита: он у нас за провожатого.

Мы, три брата, в последний раз слепились в один ком, тремся друг о дружку мокрыми от слез лицами. Потом я догнал сани, вскарабкался на сено, отчаянно пахнущее запахами давно минувшего лета… А братишки все так и стоят особняком. Машут, машут руками. Митя шапку содрал с головы, они что-то кричат мне вдогонку, но не разобрать — голоса их тонут в общем гвалте.

Продрогшие лошади весело взбежали на угор за Сысолой. Заливисто тенькают колокольчики-шаркунцы. Где-то далеко в темноте в последний раз прощально мигнули огни села. И вековечная дорога неумолимо втянула нас в заснеженные дебри.

Все, кончились проводы. Только темный лес дремлет вокруг. Редкий снежок падает. Тяжело нагруженные сани мягко скользят по укатанной дороге.

Последний нынешний денечи-ик Гуляю с вами я, друзья. А завтра рано, чуть светочи-ик, Заплачет вся моя семья…

Вся семья… Какая уж там семья! Непрошеные слезы застряли у меня в горле, и на взбудораженную душу водопадом рушится все: и печаль за оставшихся в сиротстве братишек и сестренку, и неминуемая тоска по своему дому, и сама эта старая дорога — отец мой по ней уходил на войну, да так и не вернулся обратно. И плачущие лица тетушек мелькают; на какой-то миг и маму свою покойную вижу; и недавние картины своего лесорубства: как-никак полторы зимы тягал лучковку. И последние дни рекрутского загула снова переживаю — ну и почудили же мы. И немножко грустно мне от того, что ни одна девка меня не провожает. Олеша вот провожают, других тоже, а меня — нет, потому что главная-то моя провожательница где-то в городе обитает, и кто знает, встретимся ли когда.

В зимовке, прорысив верст сорок, дядя Капит решил дать лошадям отдых. Да и нам нелишне было погреться, ведь в похмельной-то дремоте, на санях, особенно сильно пробирает озноб.

Из глубин лесов с веселым перезвоном — тинь-ти-ли-пинь! — выскочили на широкую поляну. Одинокий дом стоит, окна не светятся. Но вот навстречу с отчаянным лаем метнулась собака. Я ее давно знаю, значит, жива еще, служит верой и правдой. Когда я в первый раз гнал плот, обратно-то из города все триста двадцать пять километров пришлось на своих двоих добираться. Четырежды заночевали в пути, в последний раз — здесь, в этой зимовке. Помню, ветреная, дождливая ночь навалилась на нас с Мышонком, и до того рады мы были этой избенке посередь леса, крыше над головой, сухости да теплу…