там ты среди животных и вещей
как равный жил, случаен и беспечен;
там самый малый миг очеловечен
и переполнен сущностью своей.
И, как пастух, безмерно одинок,
когда тебя перегружают дали,
себя сквозь годы ты по зову влек:
тебя, как нитку новую, вдевали
в чреду картин, где ты очнулся в срок,
но быть самим собой уже не мог.
Поэт
Ты пронесся, мой час безвестный.
Больно ранил меня крылом.
Что мне делать с собственной песней,
с этой ночью и с этим днем?
Нет возлюбленной у меня,
ни дома, ни отчего края.
Я вещам себя раздаряю;
приглядись: в каждой вещи — я.
Кружево
I
Знак: счастье человека; но едва ли
кто сможет разгадать его секрет:
бесчеловечно разве, если стали
лишь кружевом на склоне долгих лет
твои глаза? — Тебе не жалко, нет?
Ты, прошлая, и, наконец, слепая,
твое ли счастье в безделушке сей,
которую, как ствол кору, питая,
сплела ты из клубка судьбы своей?
По узелкам, сплетеньям и разрывам
твоя душа теряла с миром связь,
поныне в кружеве неприхотливом,
а может быть, в моих глазах светясь.
II
И если то, в чем мнилась благодать,
покажется потом безделкой малой,
столь чуждой, что не стоило, пожалуй
из-за нее так трудно вырастать
из детских туфелек, — то разве он,
путь стертой спицы, сотканный страданьем
узорный путь, — не станет оправданьем
всей жизни? — Погляди, он завершен!
А может, жизнь прошла, но стороной,
и счастье стало черным, как измена?
Творилась вещь, как жизнь, любой ценой, —
и столь она прекрасна, что смиренно
ты воспарить готова в мир иной
и улыбнуться наконец блаженно.
Судьба женщины
Как властелин, охотой возбужден,
любой сосуд хватает, чтоб напиться, —
и после долго у владельца он,
припрятан, как реликвия хранится, —
так и судьба, быть может, иногда
от жажды торопливо к ней влеклась,
и маленькую жизнь свою, боясь
разбить, она, испуганно-горда,
хранила в горке за стеклом, в догляде,
где драгоценный хлам лежит порой
или вещицы с памятной отметкой.
И там она лежала, как в закладе,
и становилась старой и слепой,
так и не став бесценной или редкой.
Выздоравливающая
Будто песня, то вспорхнет, то сникнет,
зазвучит и снова пропадет,
то, почти даваясь в руки, вскрикнет,
то, стихая, вдалеке замрет —
так с больной не может наиграться
жизнь, пока самой не надоест;
прибодрясь, она спешит подняться —
и роняет непосильный жест.
И ей кажется соблазном сущим
миг, когда она своей рукой,
позабыв про жар, как сон дурной,
вдруг прикосновением цветущим
гладит жесткий подбородок свой.
Ставшая взрослой
Все было продолжением ее,
и целый мир — со злом и добротою, —
как дерево, в ней рос, шумя листвою,
и в ней торжественно, как над толпою,
преображался в явь и бытие.
И, поднимаясь к самой вышине,
все, что мелькало или удалялось,
пугало или в руки не давалось,
спокойно, точно воду в кувшине,
она несла. Пока на полпути
она о чем-то не затосковала —
и первое ниспало покрывало,
открытое лицо закрыв почти,
и никогда уже не поднималось,
и, даже снизойдя к ее мольбе,
на все вопросы глухо отзывалось:
ты не дитя уже, и все в тебе.
Танагра
Глины кусок, обожженный
солнцем или огнем.
Женской руки обнаженной
жест в сотворенье своем
до бесконечности длится —
не с тем, чтобы вещью прельститься,
манящей издалека, —
но, чувству доверясь охотно,
тянется он безотчетно,
как к подбородку — рука.