Мы вертим в руках изваянье
и к разгадке почти близки
их длящегося существованья,
надо только и расстоянью,
и времени вопреки
глубже и пораженней
в прошлое вперить взгляд,
сияя, — чуть просветленней,
чем год или час назад.
Слепнущая
Сидела и со всеми чай пила.
Но только показалось мне сначала,
что чашку не как все она держала.
А улыбнулась — боль меня прожгла.
Когда все встали и, хваля обед,
не торопясь, кто с кем, непринужденно
шли в комнаты, болтая оживленно,
я видел, как она гостям вослед
шла собранно, как в хрупкой тишине
выходят петь, когда народ заждался,
и на глазах, на светлых, отражался
свет, как на гладком озере, — извне.
Она шла медленно, как по слогам,
как будто опасаясь оступиться,
и так, как будто за преградой, там,
она вздохнет и полетит, как птица.
В чужом парке
Боргебю-горд
Две тропки, позабытых в гуще леса.
И по одной, ведомый, как слепой,
идешь ты, натыкаясь на кусты.
И снова ты (а может быть, не ты)
склоняешься над мраморной плитой
и снова тихо шепчешь: «Баронесса
Бритте Софи...» — и холод стертой даты
ты чувствуешь почти у самых глаз.
И разве легче скорбь чужой утраты?
И что ты медлишь, словно в первый раз
у вяза ожиданьем пригвожден,
где ни следа, где мрак сырой сгустился?
Зачем, порывом собственным смущен,
над освещенной клумбой наклонился,
как будто вспоминаешь вид цветов?
Что ты стоишь, и чем твой слух увлекся?
И что, застыв, глядишь, как возле флокса
порхает стайка шустрых мотыльков?
Прощание
Что значит расставанье, мне ль не знать!
Я помню: нечто темное, слепое
тебе все то, что связано судьбою,
показывает, чтобы разорвать.
Оно меня, бессильного, манило,
и отпускало, и осталось жить,
смогло всех женщин заменить, — а было
едва заметным, белым: может быть,
рукой, чьи взмахи длятся и тревожат, —
почти необъяснимы: словно с ивы,
как крыльями ни машет торопливо,
кукушка улететь никак не может.
Опыт смерти
Мы ничего не знаем про уход:
он неисповедим. Что за нужда
смерть ненавидеть и, наоборот,
влюбляться в смерть, чью маску навсегда
наш трагедийный ужас исказил.
Мы все играем — и слепой и зрячий, —
пока мы озабочены удачей,
и смерть играет тоже — в меру сил.
Когда же ты ушла, из леденящей
щели на сцену лег и не исчез
знак истины: свет солнца настоящий,
луг настоящий, настоящий лес.
А мы играем дальше. Каждый раз
твердим, жестикулируя, свое;
и лишь когда, сокрытое от нас,
изъятое из пьесы бытие
на нас нахлынет страшным откровеньем,
что там, внизу, действительность иная,
тогда мы жизнь играем с упоеньем,
о шумных похвалах не помышляя.
Голубая гортензия
Как в тигле пятна темперы зеленой,
сухие листья матово-темны;
увы, в соцветьях нет голубизны,
в них только свет, неверно отраженный.
Но и его, заплаканно-бледны,
утрачивают тихо бедолаги —
под стать почтовой выцветшей бумаге
в прожилках синевы и желтизны;
похоже, все не раз, не два стиралось,
как детский фартук, к ветхости пришло —
и краткой жизни чувствуется малость.
Но вдруг в бутоне, как новорожденном,
зажегся свет — и нежно и светло
ликует голубое на зеленом!
Перед летним дождем
Вдруг в парке что-то (я не знаю что)
из полноцветной зелени изъяли;
и чувствуешь, как движется из дали
он к самым окнам и молчит. Зато