Выбрать главу
И женщина приблизилась седая к нему и вслед за ней старик-отец, и встали рядом, немощны и стары, с кричавшим, и, увидев их так близко, он смолк, сглотнул обиду и сказал: — Отец, неужто для тебя так много значит остаток этот жалкий? Так поди же и выплесни его! А ты, старуха, матрона, ты зажилась уже: ты родила. И он обоих их схватил, как жертвы, одним хватком. И выпустил потом, и оттолкнул, и закричал, сияя от выдумки своей: — Креон, Креон! И только это; только это имя. Но на лице написано другое, о чем он не сказал и, вспыхнув, другу любимому и юному в порыве над путанным застольем протянул. Ты знаешь (смысл таков), не откуп это, но ветхи старики и не в цене, а ты, а ты, ты с красотой своей... — Но друга в тот же миг и след простыл. Он отступил, и вышла вдруг она, казалось, меньше ростом и печальна, легка и в светлом платье новобрачной. Все прочие — лишь улица, по коей она идет, идет — (и скоро будет в его объятиях, раскрытых с болью).
И говорит она; но не ему, а богу, и сейчас ей внемлет бог, и как бы через бога слышат все.
Нет у него замены. Но есть я, замена — я. Что от меня, от здешней, останется? Лишь то, что я умру. И разве не сказала смерть тебе, что ложе, ожидающее нас, принадлежит подземью? Я прощаюсь. Прощанье сверх прощанья. Никто из умирающих не может взять больше. Все, что погребут под ним, моим супругом, все пройдет, растает. Веди меня: я за него умру.
И как в открытом море ветер резко меняет направленье, к ней, как к мертвой, бог подошел и встал вдали от мужа, и бросил, спрятанные в легком жесте, ему издалека сто здешних жизней. А тот, шатаясь, бросился к обойм и, как во сне, хватал их. Но они уже шли к выходу, где затолпились заплаканные женщины. И вдруг он снова увидал лицо любимой, когда она с улыбкой обернулась, светла, как вера или обещанье вернуться взрослой из глубокой смерти к нему, живущему, —
и, рухнув ниц, лицо закрыл он, чтобы после этой улыбки больше ничего не видеть.

Рождение Венеры

В то утро после ночи, что прошла в смятенье, беспокойстве и мученьях, взметнулось море и исторгло крик. Когда же, наконец, в последний раз крик медленно затихнул и упал в немую рыбью бездну — разродилась морская хлябь.
И засверкала власяная пена великого стыда усталых волн — и встала девочка, бела, влажна, как молодой зеленый лист, когда он расправляется и обнажает свое нутро, — так раскрывалось тело ее на раннем девственном ветру.
Подобно лунам, ясно выступали колени в облачных покровах бедер, и рисовались тени узких икр; и, напряженные, светлели стопы, и ожили суставы, как гортани у жадно пьющих.
И в чаше бедер розовел живот, как свежеспелый плод в руке младенца. А в узком кубке ровного пупка была вся темень этой светлой жизни. Еще плескались маленькие волны, по бедрам поднимаясь вверх, откуда еще струилось тихое журчанье. Насквозь просвеченный и без теней, как рощица берез в апреле, срам был теплым, нетаимым и пустым.
Весы живые осторожных плеч уже остановились в равновесье на стане, стройном, как фонтан из чаши, и ниспадали, словно струи, руки, и рассылались в полноте волос.
Из тени от склоненной головы, приподнимаясь, открывался лик — и сразу осветился, замыкаясь очерченностью резкой подбородка.
Теперь и шея напряглась, как луч, как стебель, подводящий сок к цветку, и руки, словно шеи лебедей, уже тянулись к берегу на ощупь. В рассветный сумрак тела вдруг вошло, как ветер утра, первое дыханье. И в нежных веточках сосудов шепот стал нарастать, и зашумела кровь, пронизывая их до глубины. А ветер силу набирал и полным дыханьем в груди юные, пахнул и их наполнил и прижался к ним — как паруса, наполненные далью, они на берег деву понесли.