Казалось, все должны были изумиться, но люди продолжали хмуро молчать.
И снова Тоадер не понимал, что происходит в зале. Видно, люди и сами не понимали, что они делают, что думают, что говорят, что кричат. Ион Боблетек и Иоаким Пэтру ни во что не вмешивались, словно речь шла не о них, а о каких-то посторонних людях. По их лицам нельзя было даже догадаться, сердиты они, разгневаны или испуганы. Но Тоадер слишком хорошо их знал, чтобы не чувствовать: они что-то задумали и выжидают, он был уверен, что до конца собрания языки у них еще развяжутся.
Ирина продолжала читать свой доклад, теперь речь шла о Флоаре и о проделках Корнела Обрежэ. Снова дрожал ее голос, дрожали руки с листками доклада. Все, что она говорила, Тоадеру было уже известно, но и он внимательно слушал. Слушали затаив дыхание и все остальные. Но Тоадер чувствовал, как в зале нарастает волнение, какое бывает в воде, готовой вот-вот закипеть.
С тех пор как началось собрание, прошел, может быть, час, а может, и два. На улице сияло солнце, зажигая холодным пламенем снег. В зале стоял густой табачный дым, воздух был спертый, дышать было тяжело, и мороз, врывавшийся через открытые окна, не мог одолеть духоты. Все давно уже расстегнули тулупы и суманы, многие даже сняли их и держали в руках, аккуратно сложив, чтобы не помять. Лица у всех были потные, и люди вытирали их рукавами рубах. Но духота, казалось, еще больше распаляла их и не давала им успокоиться.
Тоадер понимал, что бессмысленно пытаться совладать с этой стихией: дело идет своим чередом и он, хоть и обдумал заранее каждое слово, не знает, о чем будет говорить, когда придет его очередь. Понимал, что и его захлестнет эта стихия. Перед собранием каждый тщательно подбирал слова, а теперь говорил, не думая, как придется. И он должен сохранить силы для того, чтобы, когда его начнет затягивать водоворот, удержаться на поверхности самому и удержать других.
Он снова посмотрел в зал. Теперь перед ним были суровые, окаменевшие лица, ни на одном из них не было написано ни жалости, ни сострадания. Можно было только удивляться, почему люди не скрежещут зубами.
Около первой двери стоял Виорел Молдован и утвердительно кивал головой, время от времени улыбаясь, словно радовался всему, что слышал. Тоадер всегда думал о нем с симпатией, но сейчас опасался, не выкинул бы Виорел какую-нибудь глупость. Рядом с ним стоял Илисие Мога, бригадир второй бригады. От него накануне ушла жена. Теперь она не явилась на собрание. Но Илисие вовсе не казался озабоченным, он внимательно слушал и все время делал какие-то пометки в школьной тетради.
Тоадер увидел и Георге, сына Хурдука. Он, видимо, не слушал, что говорит Ирина, взгляд его был устремлен в одну точку, он со всем примирился, и ничто в этом мире его уже не радовало. Проследив направление его взгляда, Тоадер отыскал в глубине зала семейство Боблетека, среди которого, как печальный цветок, выделялась тоненькая и беленькая Лучия. Она не смотрела на Георге. А ему, несчастному, лишившемуся всякой надежды, все было безразлично: пусть хоть рушится потолок, пусть хоть горло перегрызут друг у друга.
И вдруг Тоадеру почудилось, что он и не на собрании вовсе, которое сам же и созвал, а где-то среди случайного скопища людей, где каждый думает о своем и занимается своими делами. И тут он снова увидел Корнела. Парень, единственный среди всех собравшихся, насмешливо улыбался, слушая, что о нем говорится. Он презрительно посматривал на Ирину и курил, когда сигарета кончалась, он тут же закуривал другую. Возле него сидела Флоаря, закрыв рукою рот, напуганная всем, что ей пришлось услышать. Тоадер встретил взгляд ее больших черных глаз, и в них что-то дрогнуло и зажглось, но он этого не увидел: тот огонь, который пылал когда-то, зажигая и его, теперь потух. Все было забыто, не осталось даже сожалений. Ему было просто больно видеть страдания этой женщины, как страдания любой другой матери.
Даже сейчас Корнел вызывал у него сочувствие, хотя Тоадер понимал, что оно напрасно, и сам он, если встанет, ничего другого не скажет, кроме как: «Выгнать паршивца вон!» — хотя, быть может, в жилах этого паршивца течет его кровь.
Тоадер вздрогнул, перехватив взгляд Софии. В этом взгляде было и смущение, и боль, но только не упрек. Она как бы говорила: «Ты не бойся. Я тебя не заставлю краснеть». Тоадеру показалось, что он освобождается от гнета тяжкого сна, который тянулся слишком долго. Но ему неведомо было, что и на его лице застыло такое же каменное выражение, как и у остальных, и София со страхом ждет, что вот-вот он заскрипит зубами.
София будто издалека слышала весь этот шум, разговоры, выкрики, ругань, угрозы, кипевшие вокруг нее, но непонятные ей. Ей все это казалось бессмысленным ребячеством, игрой. Как и любая детская игра, она закончится ссадинами, синяками, обидой и слезами, которые на следующий день будут забыты.