— Не поняла, Тоадер. Если ты со мной и дома у нас тишь да гладь, больше мне ничего не надо.
— Вот как! А другие пусть пропадом пропадают?..
— А что мне до них?
— Негоже это, София. Жили мы с тобой вдвоем, сидели тихо у себя дома, а счастья не было… И другие тоже сидели по домам, и тоже несчастливые… Люди уж так созданы, чтобы жить сообща… Счастье, оно или у всех, или ни у кого…
— А разве не ты говорил, что когда жили в домах золотые птицы, все были счастливы?
— Так это ж сказка. Люди эту сказку и придумали, чтоб самих себя обмануть.
— Трудно мне это понять, Тоадер. Трудно мне, страшно и плакать хочется, как подумаю, что стал ты людей ненавидеть, а из-за чего, не пойму. А какой ты был добрый…
София увидела, как он нахмурился, и пожалела о сказанном. Не помешай она ему, он бы и дальше говорил о счастье, о жизни, которая и для них и для всех настанет, и лицо у него было бы ясным и радостным. А теперь Тоадер мрачнее тучи.
— Нельзя их прощать, — заговорил Тоадер. — Они пробрались к нам и, словно жук-древоточец, наше хозяйство изнутри подтачивают. Изводят наших овец, губят свиней, обворовывают нас, а теперь еще и вражду хотят между нами посеять. Они ненавидят нас, непереносимо им, что хотим мы для себя на земле счастья. Если бы ты это поняла, то ненавидела бы их так же, как и я.
— Нет, Тоадер.
— Ненавидела бы! Хоть ты и добрая, но и у тебя в душе скопился бы яд.
София начала понимать, что ей не удастся ничего изменить. Ее любовь бессильна свернуть Тоадера с избранного пути. Так, как говорил он сейчас, говорят люди, которые все уже решили и идут вперед своей дорогой, готовые ко всему, что бы их ни ожидало. И еще она поняла, что не может оставить его одного, и разразилась безнадежными рыданиями:
— Господи, господи…
— Чего ты плачешь?
— Да я думаю… Выгоните вы их — и что же с бедными людьми будет? Как они жить будут?
«Не иначе, ты о чем-то другом теперь думаешь», — сказал про себя муж, глядя на жену, и во взгляде его светились и суровость, и глубокое понимание.
— Вы их выгоните?
— Выгоним.
— Всех?
— Всех!
«О Флоаре ты думаешь, — продолжал рассуждать сам с собой Тоадер. — Про нее эта речь. Гляди-ка, даже побелела как полотно! Все еще думаешь, что я мстить хочу? Болячка эта давно засохла и отвалилась. Даже не видно, где она была. София, дорогая, ведь это ты своими добрыми руками залечила кровавую рану. Не думай ты о всяких глупостях. А если и есть какая рана, так ты про нее никогда не узнаешь, и нечего тебе бояться».
Но Тоадер молчал, молчала и жена, погруженная в свои печальные мысли. Прошло много времени, прежде чем он тихо спросил ее:
— Ты поняла, София?
— Поняла.
— Не надо больше мучиться.
— Не буду.
— И не бойся.
— Не буду.
— Подумай сама. Ведь справедливость не позволяет их пощадить.
— Ты ведь знаешь, я во всем тебя послушаюсь.
— Тогда не плачь.
Тоадер засмеялся. Он смеялся звонко, как в день их свадьбы, когда они вышли из церкви и побрели по цветущему лугу под горячим августовским солнцем. Тогда он взял ее за руку и сказал: «София, знай, я всегда буду тебе верен».
София тоже засмеялась.
— Давай-ка лучше ложиться спать.
Они разделись и легли в постель, которая у Софии всегда была мягкой и теплой. Тоадер сразу заснул. София еще долго лежала, глядя в темноту и устало думая, что никуда ей не деться, что и завтра придется читать непонятную книжку и ломать себе голову, что опять придется ходить на собрания и слушать, как яростно спорят люди о неведомых ей вещах, что опять она будет заботиться о детском садике и никогда не посмеет пожаловаться Тоадеру, что устала от этой жизни, которую тащит, словно воз, перегруженный тяжелыми мешками.
А рядом с ней, тихо дыша, спал муж.
В широкой лощине, продолжает которую просторная долина Муреша, спит село Поноаре. Поздняя ночь распростерла над селом бесконечную тишину. В чистом свете полной луны словно днем видны белые хаты с потемневшими дранковыми или камышовыми крышами, выстроившиеся вдоль трех длинных и широких улиц, которые пересекают три другие улицы, такие же длинные и широкие, обсаженные старыми яблонями. Посреди села квадратная площадь, зараставшая летом густой птичьей гречихой, — настоящий рай для гусей и кур, — где по временам раскидывал грязные шатры цыганский табор с табуном диких красавцев коней. С восточной стороны площади стояла православная церковь с остроконечной колокольней, похожей на палец, требующий к чему-то внимания, рядом в длинном массивном здании с большими слепыми в этот поздний час окнами находилась школа, а напротив — двухэтажный дом правления коллективного хозяйства «Красный Октябрь».