Выбрать главу

— Я рад, что вы все же пришли, — встретил его незнакомец. — Давно хочу с вами поговорить. С тех самых пор как заметил, что вы демонстративно избегаете наш столик. Вынужден думать, что это из-за меня. К чему скрывать, ведь я вам, в сущности, никто.

— Но позвольте…

— Да, да, никто. Ровно какая-нибудь ненужная рухлядь или бродячий пес. Правда, вот уже три месяца мы пьем кофе за одним столиком. Но разве в наше время это что-нибудь значит?!

— Но позвольте…

— Я, сударь, всего лишь скромный служащий, но и у меня есть самолюбие. Поэтому — удаляюсь. Мне кажется, я вам в тягость. Не буду тебе мешать, — он вспыхнул, сообразив, что оговорился, — прошу прощения, я хотел сказать: вам мешать.

Оба застыли в смятении. Наконец Агоштон, полагая, что из них двоих он все же старше, примирительно протянул руку:

— Будем на ты.

Вечером, уже в постели, он задыхался от ярости, вспоминая о своем поступке. За эту уступчивость хотелось в кровь расцарапать себе лицо. От стыда он зарылся в подушки. Еще чего не хватало — увязнуть вконец в этой тине. Он желал неизвестному смерти. Да, это единственное, на что оставалось надеяться. Но где там, здоровье у него железное, а самоубийство он отвергает в принципе. Застрелить его? Столкнуть ночью в реку? Тихонько подсыпать в кофе сулемы? Не все ли равно. Он заслуживает пощады не более, чем крыса или таракан.

От ненависти Агоштон побелел, у него перехватило дыхание. Закрыв глаза, он в подробностях, с наслаждением рисовал себе смерть незнакомца. А вечером они столкнулись у трамвайной остановки. Незнакомец, не смея протянуть руку, робко поприветствовал его и поспешил удалиться. Но Агоштон бросился за ним, тайком проводил его до дому и у парадного окликнул. Там под разными предлогами он продержал его около часа.

Долго еще не могли они перейти на ты. Ведь это обращение все равно что признание в любви. В принципе, все уже ясно и вопрос только в том, кто первым подставит губы для поцелуя. Такая именно целомудренная стыдливость сковывала и их. Они боялись панибратства, считали наивным ребячеством ежеминутно «тыкать» или говорить что-нибудь вроде «будь любезен». Избегали этого.

Агоштону приходилось теперь ходить в кафе хотя бы для того, чтобы как-то рассеять двусмысленность их отношений. Наконец признание состоялось и они, уже не таясь, с жаром влюбленных, слившихся в пылких объятиях, говорили друг другу «ты». В их дружбе открылась новая эпоха. Под утро можно было частенько видеть их вместе — они по многу раз провожали друг друга домой. Уже и незнакомцу опротивело это. Они ненавидели друг друга, свои разговоры, но все же, совсем как старые, желчные и брюзгливые супруги, не могли расстаться.

Агоштон, ходивший на службу, днями был занят и, как большинство людей, не слишком задумывался о своей жизни. Только по воскресеньям, в свободное утро, ему порой приходило в голову, что живет он как-то не так. Проснувшись, он одевался, но усталость брала свое — он в одежде заваливался на диван и, глядя в потолок, принимался размышлять о всякой всячине. Наполнял едким дымом уже ополосканный рот, пуская его из ноздрей затейливыми струйками. Мысль бросить кафе его больше не занимала. Он знал по опыту, что это невозможно. Решительность надо было проявить в тот роковой день, когда незнакомец впервые появился за столиком, и прогнать его. А теперь уж поздно, да и устал он. Всякий раз, когда нужно было на что-то решаться, он испытывал ужасные муки. По ночам ему снился один и тот же длинный, тоскливый, бессвязный сон, изматывавший его больше, чем бодрствование. Он плавал в каком-то обмелевшем озере, окруженный ситником и камышами, руки его утопали в мягкой и скользкой тине, высвободиться из которой было невозможно. И если поначалу он внутренне сопротивлялся, то теперь этот сон доставляет ему наслаждение, он ждет его с похотливой страстью. У глупости — свой морфий.

Днем Агоштон безвольно слоняется по комнате с пустыми, ничего не выражающими глазами на бледном, немом лице.

Какое-то время он еще следил за тем, как опускается на дно, как угасают, тупеют рассудок и вкус. Потом перестал следить, перестал что-либо чувствовать. В кафе он обосновался на зеленом, цвета тины, мягком диванчике. Пил тепловатый кофе и курил душистые сигары, просиживая там часами рядом с незнакомым господином. Он понял, что господин этот — человек простой, но бесконечно славный и что не так уж и глупо все, что он говорит. Ведь, в сущности, он прав. Пожарные — самые смелые люди на свете, а самоубийцы — самые трусливые, ибо смелость нужна не для того, чтобы умереть, а для того, чтобы жить.