— Вот еще! Очень нужны мне ваши проповеди! Какое вам дело до моего ребенка? Как будто вы его родили, а не я! Убирайтесь вон! — кричала она. — И Кралевич удалился, не изменив ничего ни на йоту. Это было давно, а кровавые истязания на третьем этаже продолжались по-прежнему.
— Что поделаешь? Если бы мое вмешательство и помогло установить равновесие здесь, в одной из клеток нашего дома, сколько нарушенных взаимоотношений и беспорядка еще осталось бы повсюду в жизни. Это не внесло бы в целое ни малейшего изменения. Все осталось бы без перемен.
Такими поверхностными рассуждениями Кралевич долго пытался усыпить свою совесть и успокоить себя, когда под ним гремели мебелью и стучали дверьми так, что в его комнате трещали дверные косяки и штукатурка падала на рваный ковер с изображениями гондол на Большом канале, украшенных цветами и фонариками; костюмы людей, вытканных на ковре, свидетельствовали о том, что действие происходит летним венецианским вечером во времена Дездемоны.
Полночь уже прошла, а Кралевич ясно слышит, как внизу, у Вркляновых, все ссорятся. Вот хлопнула дверь, так сильно, что все замерло в страхе; вдруг — удар палкой и… минутное коварное спокойствие. Полная тишина. На улице начал накрапывать дождь; тихие звуки фортепьяно из подвала все отзываются в душе Кралевича, как глухой звон больших церковных колоколов, льющийся по праздникам с колокольни; они действуют магически, как звуки флейты, которыми гипнотизируют гремучих змей. Кралевич забегал по комнате нервно, как встревоженная гиена, волосы его взъерошились и стали похожи на твердые колючки дикобраза. Все словно наэлектризовалось — и стены, и мебель; кажется, что из всего исходит опасный поражающий ток. Каждый предмет представляет собой нечто отдельное, независимое, все вещи стали выглядеть удивительно отчетливо и выразительно. У Кралевича вдруг появилась чудесная прозорливость. Все слова, все жесты, все движения, все очертания, цвета и звуки, которые раньше проходили через сознание Кралевича, словно через сосуд, теперь застывают в его мозгу как ощутимые бесспорные факты, словно они находились там вечные времена, как какие-нибудь духи или призраки. И нет преград и границ безумию, в центре которого находится больное, беспомощное и одинокое сознание. Кралевич будто со стороны видит свое одинокое сознание. Его взор, как копье, пронзает стены; он видит сквозь двери, сквозь шкафы и чужие незнакомые души, точно через прозрачный кристалл, видит все до отчаяния ясно и чувствует, что стоит спокойный, здоровый и единственный трезвый в абсолютно сумасшедшем доме, который уже веками коварно пожирает безумцев и называется в истории новейшего времени «современной цивилизацией».
А из подвала несется музыка… Оцепенев, смотрит Кралевич сквозь стену напротив, к своему соседу, и старается понять, что там происходит. За стеной же созревает надоевшая и навязчивая мысль о самоубийстве: явление в нашей жизни обычное, описанное в современной беллетристике бесконечное множество раз. Неумолимая жестокость губит душу благородной девушки и гасит в ней огонь жизни. Кралевич отчетливо видит сквозь стену полумрак душной комнаты, загроможденной безвкусной, полной клопов мебелью, и слышит чей-то горький плач. Кто-то тихо стонет, совсем тихо, едва слышно: так плачут люди, скрывающие свою боль, которые зарывают голову в подушки, чтобы заглушить вопль страдания, рассекающего подобно острому хирургическому ножу их грудную клетку, мышцы, все тело. Но крик боли пробивается сквозь подушки, смоченные слезами. Сквозь всхлипывания боль слышится все сильнее и громче, становится все более глубокой, безнадежной и страшной.
Да, Кралевич потерялся в полумраке чужой комнаты, но он знает, что значит этот девичий стон, этот тихий ночной плач. Это рыдает Власта Юришич, несчастная, анемичная, беспомощная Власта, милая и тихая, талантливая девушка!
Власта Юришич — машинистка в финансовой дирекции. Целыми днями под ее пальцами пробегают бесконечные ряды и колонны финансовых распоряжений и налоговых документов, длинные столбцы скучных цифр, которые расползаются по бумагам, как ядовитые муравьи. Ее отец, совсем маленький чиновник королевского краевого правительства, в девятьсот одиннадцатом году приобрел в рассрочку свой последний новый костюм; эта покупка была единственным праздничным событием во второй половине его чиновничьей жизни. Этот бедняга — серенькое, безличное ничтожество, кукла без позвоночника и содержания, набитая канцелярскими опилками, человек прихожей, обращающийся к своему начальству с подобострастием крепостной эпохи: мое нижайшее почтение, ваша милость! Отец Власты, господин Юришич, глава семьи, получает и читает ежедневно «Народную газету» — это вся его духовная пища. Юришич не курит, не пьет, он целыми вечерами дремлет в своей кухне возле печки, комкая в руках старый номер «Народной газеты» и теряясь в потоке бесчисленных и однообразных взысканий, конфискаций, новых постановлений и законов, таращит глаза на непонятную и далекую «королевскую область в Нижнем Михольце» или «общинное управление в Перушиче», которое постановило, чтобы «Нико Бартулич из села Кленика Малого, дом Хзия, неизвестно куда выбывший, вернулся и предстал перед управлением». Так проводит свои дни отец барышни Власты, который корпит в своем учреждении с необычайно терпеливой и рабской преданностью, роется в бумагах, как червь, и прямо-таки с наслаждением гниет в сером и мерзком домище на Марковой площади, где правит королевское краевое правительство. Его жена, «дамочка» Юришич — типичная католичка нашего города, рьяно посещающая церкви; это образ из еще не написанных глав литературных произведений о подобных дамах, у которых кличка «дамочка» сохранилась, как воспоминание о покойной собачке-любимице, когда-то раздавленной поездом.