Это дочь нашла полумертвого Валленштейна в пустом крепостном рву. Несмотря на свой юный возраст, она без труда взвалила его, как куль с костями, на плечо и отнесла через развалины на кухоньку, где они с матерью порвали юбки на бинты, чтобы сделать травяные компрессы. В ту ночь они спали на голом полу, положив на свою соломенную подстилку Валленштейна.
Через несколько месяцев заботливого ухода Валленштейн начал поправляться. Язвы на теле прошли, пальцы распрямились, а взгляд прояснился; он мог слышать одним ухом, он начал контролировать кишечник и слюноотделение. Другого уха у него как не бывало, и нос, отъеденный муравьями, тоже не вырос, но дочь-умелица вырезала деревянные ухо и нос, которые держались на тонких кожаных ремешках. Целебные травы оказали на Валленштейна удивительное действие, из его болезней осталась лишь одна, неизвестная лихорадка, от которой его бросало в жар. Температура у Валленштейна уже до конца жизни не опускалась ниже тридцати девяти с половиной, и он как-то привык переносить это лихорадочное состояние. Но еще сильнее женщин беспокоило то, что он бормотал, очнувшись от своего обморока.
Судя по всему, совершив величайший в истории подлог, Валленштейн необъяснимым образом впал в ту самую ересь, которую хотел исправить. Прежде он два раза шел на религиозную крайность, вначале приняв обет молчания в ордене траппистов, а затем уйдя в еще большее молчание и уединение отшельничества.
Теперь наступил третий переворот — абсолютной веры в ошеломляющие противоречия Синайской Библии, исправляя которые он едва не погиб. А поскольку его не покидало ощущение, что он живет накануне конца света, он был убежден, что должен пересказать весь текст зарытого оригинала, чтобы эта поразительная неразбериха не была утрачена навсегда.
Так Валленштейн бросился от полного молчания в крайнюю говорливость, он говорил и говорил, словно не в силах остановиться.
Что-то из того, что он говорил, проснувшись с утра на соломе, еще можно было понять. У него было обыкновение, сев на постели, кричать через плечо — то, что со стороны деревянного уха: Аз есмь Аз.
Затем, словно для того, чтобы закрепить эту мысль, а может, оттого, что тем ухом он не слышал, Валленштейн поворачивал деревянный нос в другую сторону и кричал через другое плечо с той же убежденностью: Он есть Он; эти первичные утверждения он повторял десяток раз, пока не удовлетворялся их истинностью, после чего вскакивал с постели, не обращая внимания на приготовленный ему завтрак, и отправлялся бродить нагишом по безжизненным руинам своего родового замка в поисках бесчисленных ускользавших персонажей, запечатленных слепцом и дурачком, всякий раз отыскивая множество лиц среди обвалившихся стен и останавливаясь, чтобы произнести речь перед камнями крепости, чем он мог заниматься без устали весь день.
А то по несколько недель кряду читал лекции дереву, и тогда разрушающийся замок и запустевшая земля становилась мифической землей Ханаанской, пыльные дороги которой заполнялись пастухами и священниками, сапожниками и всевозможными торговцами, не говоря уже о сорока тысячах пророков, что, по преданию, явились из пустыни, если считать с самого начала.
Ни тьма, ни снег, ни осенний ветер, ни весенний дождь, ни летняя жара — ничто не могло удержать Валленштейна от вдохновенной проповеди, обращенной к скалам, деревьям и кустам, в которых он видел окружавшую его многолюдную толпу: Исайя, Фатима и Христос, слушая его, поедали оливки, Иешуа, Иуда и Иеремия слушали и передавали друг другу бурдюк с вином, Измаил и Мария слушали, держась за руки, Руфь и Авраам сидели на траве и слушали, а над их головами порхал летающий конь Магомета, а Илия и Гарун аль-Рашид придвигались поближе, чтобы не пропустить ни слова, да и все вокруг внимали тому, что исходило из уст его, Мелхиседека, легендарного царя Иерусалимского.
Потому что теперь Валленштейн понял, кто он; эту древнюю тайну тщательно скрывали, но он ее узнал и теперь ходил по открытым галереям замка, благословляя и прорицая, воздевая длань в надежде и наставлении, разводя руками, припоминал бессмысленные пословицы и пересказывал их убедительно и громко — пустому месту, тысяче и одной мечте, толпившимся в его сознании.
Чем больше он поправлялся, тем красноречивее и стремительнее становились эти словесные припадки, речь лилась так быстро, что он уже не успевал произносить слова. Яркие тирады выливались сплошным потоком звуков. Целые проповеди заключались в одном дыхании — и так и исчезали непроизнесенными, невысказанные слоги сливались в неразборчивый шум.