Порой вдруг из внешнего мира доносился чуть слышный звук — пусть даже стук его шагов, — и он терялся. Тогда он осторожно выставлял вперед деревянное ухо, пытаясь понять, где он находится, словно вновь оказывался в глубокой тишине крохотной пещеры у вершины горы Синай.
Но потом его лицо так же неожиданно расплывалось в улыбке. Сотни лиц проступали сквозь камни, тысячи лиц покрывали деревья, и вновь вокруг него волновалось море почитателей.
Валленштейн поправлял деревянный нос, прилаживал ухо. Ну вот, он готов. И он пускался дальше в горячий и еще более невразумительный монолог.
Когда Валленштейн возвратился в замок, Софии, дочери, было восемь лет. Она прожила все это время затворницей среди развалин, почти ни с кем не общаясь, кроме матери, и не видела причин считать Валленштейна сумасшедшим. У матери было распухшее тело, и она не разговаривала, у Валленштейна — деревянные части лица, и он болтал без умолку. Таков был ее мир, а по характеру она была скромна и необщительна. Со временем она полюбила Валленштейна как отца, а он ощущал ее нежное участие, несмотря на мириады иллюзорных событий, поглощавших его внимание.
Когда София подросла, она стала учиться хитросплетениям бизнеса, надеясь восстановить замок, чтобы в нем стало можно жить. Под имя Валленштейна еще давали ссуды, но бессердечные ростовщики часто унижали ее.
Софией Молчуньей называли ее в деревнях, потому что говорила она очень мало. Люди приписывали это стыдливости, но причиной была простая боязнь влюбленной девушки, заболтавшись, выдать свою счастливую тайну и тем самым спугнуть любовь.
По ночам она плакала в пустынном замке, а днем шла договариваться с ростовщиками, со временем научившись вкладывать деньги с выгодой. Она расплатилась со всеми долгами до последнего гроша, выкупила обратно фермы и деревни, и в конце концов владения Валленштейна стали такими же обширными, как и прежде.
София была еще совсем юной, когда камни разрушили матери почки, и та умерла, оставив дочь с приемным отцом одних в замке. Они почти сразу же стали любовниками и оставались ими двадцать лет. В этот период под действием физической близости, которой он никогда не знал раньше, у Валленштейна бывали моменты просветления, когда он мог вспомнить найденную им подлинную Библию и рассказывал Софии о ее чудесах, а заодно и о подделке, которую он совершил.
Я должен был это сделать, шептал он. У меня не было выбора. Но я когда-нибудь вернусь и разыщу подлинник.
На этих словах его голос надламывался, и он беспомощно плакал в ее объятиях, понимая, что он никогда не вернется, потому что моменты прояснения наступали редко и длились слишком недолго, чтобы успеть совершить что-нибудь важное еще хоть раз.
Армянский квартал, говорил он с надеждой, там я ее оставил. Я смогу ее разыскать, правда?
Конечно, сможешь, отвечала София, крепко обнимая его и утирая ему слезы, не в силах залечить своей простой любовью воспоминания о девятнадцати годах в Святой Земле, ужасах горной пещеры и шрамах на грязном полу иерусалимского подвала.
Ты можешь, говорила она, можешь, можешь, повторяла она с отчаянием, чувствуя, как тело его слабеет и обмякает в ее объятиях, а печальное выражение на лице уже сменяется придурковатой ухмылкой.
Через двадцать лет София забеременела. Она не хотела оставлять ребенка, но Валленштейн упрашивал ее, и в конце концов она согласилась. Согласилась она и назвать дитя Екатериной в честь монастыря, где он открыл свою новую религию.
Родился мальчик, и София исправно назвала его Екатерином, но рождение его стало для нее огромной трагедией. С того самого дня Валленштейн больше не разговаривал с ней, не прикасался, в упор не видел. Она не знала, что со своей обычной ухмылкой он обдумывает возможность того, что он все-таки не Мелхиседек, хоть тот и был августейшим первосвященником древности.
Уже не впервые приходила ему мысль о том, что он, наверное, Бог.
Теперь, после рождения сына, он был так ошеломлен собственной смелостью, что его ум, и без того донельзя смятенный, окончательно погрузился в неизбывный первозданный хаос. Екатерин стал Христом, а сам он пустился в безудержные прорицания из той Библии, которую закопал в Иерусалиме, и возврата из этих видений уже не было.
Теперь, когда он был Бог, и легионы его творений стали столь многочисленны, и протяженность Вселенной столь невероятно велика, — он не мог перестать говорить ни на мгновение. Но он также чувствовал, что продолжать разговаривать с камнями, деревьями и кустами было ниже его достоинства. То была обязанность Мелхиседека, носителя божественного послания.