Магда!.. Ее низкий горячий голос звучал то проникновенно и тихо, то мощно, как орган. Как полна была его жизнь — да, как полно он прожил жизнь! Магда ушла, ушла, исчезла, но она любила его! Ведь именно его она избрала и его она любила! А какая это была женщина! Красивая, страстная, капризная! Все длилось только год. Но счастье не сукно, его нельзя измерить на метры. Оно было или его не было. А у него оно было.
И наконец, встреча с партией — событие, рядом с которым бледнели другие воспоминания молодости. Жизнь, основанная на огромной, глубокой вере, объединяющей и кристаллизирующей все вокруг, все освещающей и всему придающей смысл, вере, которая, подобно солнцу, стоящему в центре вселенной, лежит в основе твоего «я» и благодаря которой все, что ты переживаешь, все, что ты выбираешь из жизни, становится дорогим тебе, любимым. Эта вера, как чистый родник, питала его последние пятнадцать лет. Да, те пятнадцать лет, что он прожил здесь, в больнице, были насыщенными годами. Он настолько сросся со всем окружающим: с лабораторным столом, микроскопом, со своим окном и белой железной кроватью, — что они стали частью его существа, — если бы его попытались лишить хотя бы одного из этих привычных предметов, ему было бы нестерпимо больно. Каждый прожитый день казался Павлу маленькой победой, цену которой знал только он один, и эта победа наполняла его сердце радостью. Он наслаждался тем, что делал анализы, диктовал их точные результаты, видел, как растет стопка бумаги, на которой эти результаты записывались, видел, как благодаря им что-то исправлялось в диагнозах тяжелых случаев; на его глазах менялись комбинации тысяч и тысяч палочек и запятых на пластинке, и только он один понимал, что означают их созвездия, и был уверен, что постепенно, но неуклонно жизнь побеждает смерть. Сидя в лаборатории, он знал, что его комната и кровать, к которой он так привык, — тут же, в двух шагах, и если ему станет плохо, можно будет сразу же лечь и тепло укутаться; знал, что его окно, и холм, и деревья на вершине — всегда на своем месте, всегда ждут его. Конечно, быть может, у здоровых людей гораздо больше удовольствий, но радость от того, что ты ведешь себя, как здоровый человек, работаешь, как здоровый человек, и никому, кроме тебя, не известно, как героически ты побеждаешь слабость и как упорно идешь к цели, — эта радость неведома здоровым людям, и они даже не подозревают, какая это острая радость. Кто еще, кроме него, так ясно понимал это и каждый день радовался, что победил смерть, что отсрочил ее? Так он жил, и это было прекрасно.
Потом мысли его путались, наплывали одна на другую, переплетались, сменялись огромными, нечеткими, размытыми образами. Иногда над ним низко склонялось лицо Магды, она о чем-то настойчиво спрашивала, о чем — он не мог понять; потом вдруг оказывалось, это не она, а тот больной актер с высоким лбом, он непременно хотел знать, что означает игра красных палочек на синем поле и не ночное ли это звездное небо над холмом. Павлу казалось, будто он мчится на поезде через поля, по берегу озера, сверкающего опалом и платиной, по ущельям высоких, синеющих вершинами гор с бесконечными лугами по склонам; он вдыхал запах цветущих лугов и дремучих лесов, и ему так хотелось, чтобы поезд не слишком спешил, чтобы он ехал медленно-медленно или на несколько минут остановился, — тогда можно было бы лучше все разглядеть, глубже вдохнуть напоенный ароматами воздух. И Павел старался изо всех сил дернуть стоп-кран, остановить поезд, но стоп-кран был высоко, над температурным листком, и, лежа, Павел не мог до него дотянуться. Когда он очнулся, огромная рука доктора Добре лежала на его руке.
— Успокойся, Павеликэ, успокойся, дружище!
Все чаще и чаще врачи и сестры видели: доктор Добре идет по коридору, и глаза его полны слез. Больные выглядывали из палат, чтобы поглазеть на него. «Палач», как его называли некоторые из них, возбуждал теперь всеобщее любопытство: он плакал!