— Это, по-видимому, мой новый врач, Октав Пинтя, я ждал его гораздо раньше, — смущенно пробормотал Сабин. — Я и забыл, что он должен прийти.
Вера, подобно затравленному зверю, вскочила, чтобы убежать или притаиться. Но тщетно — в комнате была всего одна дверь. Не лезть же ей в шкаф или за занавеску, как делают дети. На улице ей, правда, попадались навстречу люди, когда она выходила из города, но общаться с ними, стоять перед ними и чувствовать на себе их взгляды она не желала. Она забилась в самый дальний от окна угол и быстро надела шляпу.
Дверь медленно отворилась, чересчур медленно.«Медленно, но решительно!» — машинально подумала Вера. Появился высокий мужчина, очень молодой на вид, несмотря на седеющие виски.
— Вы разрешили войти? Я не расслышал. Прошу прощения за опоздание.
Он поздоровался с Сабином, легким, быстрым движением поправил воротник его пижамы и немного растрепавшиеся волосы и только затем, поняв, что в комнате есть еще кто-то, склонился в глубоком поклоне. Вера не подала ему руки.
Она почувствовала себя глубоко несчастной, вспомнила о своих перепачканных руках, о пропыленном платье, о широкополой шляпе, которую бессмысленно носить в комнате в сумерках. Будто она случайно оказалась в этом доме, куда вдруг вошел живой человек.
— Я пойду, Сабин, не буду вам мешать.
Сабин печально посмотрел на нее. Он не смел задерживать ее, прекрасно понимая, каким ужасом она охвачена, но если Вера уйдет на два часа раньше обычного, вечер окажется для него пустым.
Октав Пинтя остановился перед холстом с березками. Он что-то бормотал, что-то спрашивал. Вера ничего не разобрала, у нее было одно желание — бежать.
— Это картина Веры Алексиу, — объяснил ему Сабин, набравшись сил. — Она сегодня ее закончила и принесла мне показать.
Доктор Пинтя снова поклонился Вере.
— А там — мой портрет, — не унимался Сабин.
— Разрешите зажечь свет? — спросил Пинтя.
— Нет необходимости! — хрипло выдавила из себя Вера. — И так хорошо видно.
С полотна в широкой раме глядело лицо Сабина, огромное, спокойное, грубоватое; его глаза источали бесконечную доброту человека, который скрывал ее сам от себя на протяжении всей своей жизни, но неизменно оставался ее рабом. В наклоне головы, в складке полной, чуть отвисшей губы отражалось бесконечное терпение, граничащее с упорством, уверенность, что ничто не может подорвать его огромной, наивной доверчивости.
— Если бы когда-нибудь так написали мой портрет, — произнес доктор Пинтя, — я бы наконец стал уживаться сам с собой.
— Я давно не пишу портретов, — сухо сказала Вера. — Спокойной ночи.
Да, этот гость испортил ее хорошее настроение. Было так уютно с Сабином, даже ее обычная холодность стала таять. Теперь она снова превращалась в камень, в ледяную глыбу, олицетворяя собой застывшее безразличие. Да, картина удалась, что ж особенного? Все ее работы должны быть удачными, ведь это ее ремесло, ее жизнь, это все, что она могла и умела делать; а вот если эту картину выставить в музее наряду с творениями великих мастеров, может быть, она окажется ничем не примечательной. Тащишься по жизни, как искалеченный муравей, на которого однажды наступили, и безумно счастлив от того, что тебе удалось принести три пылинки в муравейник.
Гектор радовался, что они дома, таскал по комнате ее домашнюю туфлю, бросал ее на ковре, подстерегал, словно зайца, снова кидался, будто хотел растерзать, но осторожно хватал клыками. Затем он оставил туфлю, что-то вытащил из-под комода и принялся грызть с аппетитом, предварительно обнюхав.
— Что ты там нашел, озорник? Опять притащил кости в комнату?
«Нет, оказывается, Гектор держит в зубах письмо и клыками «обрабатывает» его. Оно вывалилось тогда из ящика, упало за комод. Хорошо же убирает Мэнэника, нечего сказать, неделями не подметает под мебелью. От кого… Впрочем, какое мне до этого дело? От одного из них. Письма приятельниц давно пропали. Я сохраняла только письма от мужчин. Вот и тебя я разорву на мелкие клочки, кто бы ни был твой автор. Я его, видимо, любила, но вся эта любовь — клубок, из которого я вязала различные образцы, — давно уже сгинула. У вас были разные лица, разные голоса, по крайней мере, так мне тогда казалось, а на самом деле у вас было одно лицо и один голос. Зовет ужинать. Даже не спросит, голодна ли я. Ох уж эта Мэнэника, навязалась на мою голову. Что я к ней, бедняжке, придираюсь? Хороша была бы моя жизнь без нее. Надо благодарить небо… Нет, никогда; благодарить за то, что у меня отняли все живое и заменили искусственным.