— Я, конечно, кое-что видел, — пробормотал он, — и улицы, и театры, и музеи…
Но, как выяснилось, он хотя и видел театры, но ни на одной премьере не успел побывать. Хотя и видел музеи, но ни в одном не побывал. По новой трассе метро ездил. Вот, кажется, и все.
— Времени было в обрез, — защищаясь, говорил Максим Саввич.
Егоров пробовал выуживать у Максима Саввича новости постепенно. Хотел с его помощью представить себе, как выглядят улицы Москвы, какое, черт возьми, небо над Москвой. Но ничего не вышло. И Егоров со вздохом сказал:
— Да, брат, маловато ты видел. Мне бы попасть в Москву! Уж я бы ее облазил, посмотрел, обжил…
Но когда Егоров поставил другой вопрос, вопрос о том, чего требует от нас Москва, Максим Саввич сразу оживился.
— Угля, — сказал он, — и чем больше, тем лучше. — Он стал рассказывать о заседании коллегии в Министерстве угольной промышленности, на котором обсуждался вопрос о работе врубовых машин. — Москва, — говорил он, — требует одного — равняться на людей оптимальных планов.
Егоров еще долго расспрашивал Максима Саввича о подробностях совещания в министерстве, о том, что именно главное в новом государственном плане восстановления и развития народного хозяйства на сорок седьмой год.
И, размышляя вслух, Егоров задумчиво проговорил:
— А долг наш по тресту растет. А барометр, товарищи, показывает бурю.
Барометр показывал бурю.
Жизнь стала еще более напряженной, малейшее ослабление ритма сказывалось на добыче и погрузке угля. Это была битва, зимняя битва за уголь. Полем этой битвы был Донбасс. К обычным трудностям восстановления разрушенных шахт прибавились трудности этой зимы, вызванные пургой. Выиграть эту битву стало главным в нашей жизни. Выиграть! Во что бы то ни стало выиграть!
Я проводил беседу на «Девятой» — «О текущем моменте». За окном бушевала вьюга. Ветер бросал в окна хлопья снега. Когда я заканчивал раздел беседы, посвященный международной обстановке, дверь парткома тихонько приоткрылась и вошел Мещеряков. Он обходил сидевших в комнате коммунистов и каждому что-то шептал. Один за другим вставали члены партии и выходили из комнаты. С ними ушел парторг, но вскоре он вернулся и положил на стол записку: «Буран усилился». Я понял, чего он хочет, и, прервав беседу, обратился к присутствующим с предложением пойти на расчистку дороги.
Ветер был такой силы, что трудно было стоять на ногах. Когда порывы его стихли, можно было видеть ближние терриконы — они как бы дымились, запорошенные снегом. Мы расчищали дорогу, которая вела от бункерного склада к железнодорожным путям, пробивая траншеи в снежных сугробах. Со мною рядом работал Легостаев. Он дал мне свои запасные рукавицы, а после работы проводил меня к себе домой — отдохнуть и переночевать.
С наслаждением сбросил я мокрые сапоги. Жена Легостаева принесла мужнину гимнастерку и ватные солдатские шаровары. Они оказались мне впору, только гимнастерка была широка в плечах.
За стеной кто-то разговаривал. Я прислушался и узнал голос Герасима Ивановича. Разговор, насколько я мог судить, шел вокруг вопросов текущей политики. Жена Легостаева, войдя в комнату, улыбаясь, сказала:
— Герасим Иванович разъясняет текущий момент.
Я прислушался. Он читал своим слушателям газету. Читал очень медленно. Я думаю, что он читал сначала про себя, а затем уже, более уверенно, вслух. Прочитанное он сопровождал своими комментариями. Комментарии Герасима Ивановича были очень кратки и выразительны. Так, поясняя происки поджигателя войны Черчилля, он сказал о нем решительно:
— Узурпатор!
Сделав обзор международных событий, он собирался перейти к нашим внутренним задачам, как он выразился. Но тут его остановил женский голос.
— Герасим Иванович, — спросила женщина мягким, певучим голосом, — дозвольте вас спытать…
— Ну, спытай, — разрешил Герасим Иванович.
Узнаю ее певучий голос — это винницкая комсомолка Христина Кравченко. Она работает на сортировке. Ее прозвали «дивчина в зелени». Что-то милое и простое живет в облике этой юной колхозницы, роднящее ее с этим полевым цветком.
— Скильки вэрст от Вашингтона до Греции?
Старик подумал и уверенно ответил:
— Тысяча.
— А до Турции?
— И до Турции тысяча, — так же решительно ответил Герасим Иванович.
Из дальнейшего замечания явствовало, что в сознании этой простой дивчины никак не укладывалось, как это Америка, от которой до Греции и до Турции тысячи и тысячи километров, как это и по какому праву она смеет навязывать чужим и дальним странам свою волю, свои порядки.