История с фламинго и другие истории
Колосов прекрасно знал: если очерк идет внизу полосы, «подвалом», то это столько-то колонок и высота «подвала» сорок пять строк. И ни строкой больше. Но когда редакторский карандаш начинал вырубать из колосовского очерка строки пейзажа, — почему-то пейзаж в первую очередь подвергался сокращению, — Колосов менялся в лице. Сколько он бился именно над этими строками, которые придавали такой аромат, такую выпуклую зримость всей корреспонденции!
Но если в этот вечер газету вел Михаил Кольцов, член редколлегии «Правды», Колосов мог быть спокоен за свое детище. Кольцов понимал состояние души разъездного корреспондента, особенно такого, как Алексей Колосов. Он с большой уважительностью относился к нашему деревенскому корреспонденту в сером мешковатом пиджаке, который не только отлично разбирался в колхозных делах, но обладал еще удивительным даром видеть и писать тонким, совсем не газетным языком.
Невысокий, изящный, будто точеный, Михаил Кольцов появлялся в редакции чаще всего в вечерние часы; с ним в наши длинные коридоры входили веселая усмешка, волна энергии и выдумки. Я не знаю, как ему это удавалось, но со стороны могло показаться, что он работает как бы «шутя и играя». Он успевал читать мокрые полосы свежего набора, успевал править — и все это делалось с шутками, с «розыгрышами», с веселыми историями, которые сочинялись и рассказывались тут же, в короткие оперативные паузы газетной жизни.
Михаил Кольцов почтительно, я бы даже сказал — с нескрываемой нежностью, относился к Колосову и его работе в газете. Если в номер шел колосовский материал, Михаил Кольцов любил читать его очерки вслух. Кольцову нравилась колосовская манера письма, полная юмора и вместе с тем какой-то затаенной грусти, поразительное умение акварельно рисовать деревенскую Россию, ее дороги, ее избы, ее реки, леса.
Кольцов иногда то ли в шутку, то ли всерьез просил Алексея Ивановича:
— По щедрости души своей вы бы, Алексей — божий человек, ссудили международного странника, а также небезызвестного фельетониста парочкой-другой пейзажей — зарей там, закатом иль полдневным зноем…
И тогда Колосов певуче, в тон Кольцову, вопрошал:
— А скажем, «тае», «надысь», «оченно» не требуется?
— Нет-с, не требуется, — по-купцовски отрезал Кольцов, — товар лежалый, с запашком-с… А пейзажи у вас отменные, даже завидки берут, читаючи…
Записной книжкой Алексею служила сложенная вдвое тетрадка, а то и просто большие листы газетной бумаги, которые он аккуратно сшивал крепкими нитками. Одну такую записную книжку я как-то видел и, листая ее, обратил внимание, что на одной половине страницы колосовскою рукой были записаны цифры, деловые факты, а на другой — услышанное слово, диалог, набросок пейзажа… Он старательно записывал цифры и факты, а потом, в пути или дома, в редакции, вынимал из бокового кармана пиджака сложенную вдвое заветную тетрадку и садился писать рассказ, в котором не было ни цифр, ни того, что относилось к злобе дня.
На одной из редакционных летучек, — правда, не называя колосовского имени, но все знали, о ком идет речь, — Алексея Ивановича попрекали: вот, мол, какие бывают разъездные корреспонденты! Посылают товарища в деревню организовать и отразить борьбу за семфонд, а он, видите ли, привозит оттуда лирический рассказик о каких-то там розовых гусях… Да, был такой случай, когда Колосов написал рассказ «Розовый гусь» — рассказ, который, по убеждению неглубоких, скользящих по поверхности газетчиков, был очень далек от злобы дня.
«Розовый гусь» Колосова занимал обычную газетную площадь — 300 строк. Рассказывал автор о том, как сентябрьским утром двигался по большаку хлебный обоз. А навстречу обозу ехал цирк: две подводы — одна с клетками, с какими-то шарами и металлическими мачтами, а на другой сидели актеры. На большаке столкнулись цирк с обозом. Весь груз передней подводы рухнул, из поломанной клетки вырвался громадный розовый фламинго, улетевший за багряные перелески.