Мы жили в белой хатке, сплошь, до окон, занесенной снегом, — зима в этом году была метельная, хатка эта служила пристанищем для приезжающих в колхоз. В какой-то из вечеров один из приезжих товарищей, командированный из Кирсанова, ворвался в нашу беседу и командующим тоном сказал, что на сегодняшний день главная задача в этой бывшей коммуне — борьба с последствиями вредительства. Ничего толком не мог он сказать. Бороться — и все!
Колосов резко встал, рванул со спинки кровати свое пальто и, волоча его по полу, шагнул за дверь.
Он стоял на крыльце, хмурый, молчаливый, ветер шевелил его русую седеющую голову. Он взял у меня из рук тяжелую мохнатую кепку, нахлобучил на голову.
— Заладили одно, — угрюмо сказал он, — бороться, бороться… А кто, кто, спрашиваю, отвечает за последствия нищенской жизни в окружающих колхозах-деревеньках?! Вот что должно нас занимать…
Кажется, больше всего его интересовало и волновало то, что делается в соседних с коммуной-колхозом деревеньках, окружающих это сравнительно благополучное и даже богатое хозяйство.
Он умел располагать к себе людей. Его друг по костромским странствиям, писатель Вячеслав Лебедев поделился однажды со мною впечатлениями об этих чертах колосовского обаяния.
«Поразительна была способность Алексея Колосова находить общий язык с самыми разнообразными людьми — в особенности с людьми села, труда на земле… Он обладал своеродным и, вероятно, довольно редким даром заглядывать в нутро к простому, бесхитростному собеседнику своему, угадывать — что может его как-то волновать или интересовать, и, оттолкнувшись от этого, развертывать неспешный, вдумчивый разговор.
Вспоминаю, как зашли мы с ним в гости к Герою Социалистического Труда — костромской телятнице Таисье Алексеевне Смирновой, красноречием не отличавшейся и вообще малоподатливой на беседу. Однако она пользовалась большим вниманием корреспондентов всех рангов и придумала способ по-своему проводить такие интервью: у нее на столе постоянно лежал пухлый альбом с аккуратно наклеенными фотографиями, и она почти сразу же, в начале разговора, подвинув к гостям этот альбом, ограничивалась затем лишь скуповатыми комментариями к снимкам:
— Вот это — Плавная, когда маленькая была… А вот это — Ветка. А вот это — Гроза наша…
Или:
— А это вот — наш летний лагерь с клетками… А это зимнее помещение…
Разумеется, проще, сподручнее так, чем отвечать на разные дотошные расспросы.
Но у Алексея, оказалось, был припасен надежный «ключик», недаром создалась его слава отмыкателя «сердец и уст».
— Замечательно все это, дорогая Таисья Алексеевна! Прямо душа радуется, когда разглядываешь всю эту вашу живую, наглядную летопись… Но не скажете мне — заглядывает ли к вам сюда, в чудесный уголок этот, на хрустальную Сендегу, братец ваш Рассадин, из Москвы?
Таисья Алексеевна так и опешила:
— А вы его знаете? А откуда вы знаете, что он мой брат? Ведь я — Смирнова, а он — Рассадин!
Речь шла о не менее знаменитом в ту пору, чем сама она, журналисте-международнике, постоянном парижском собкоре «Правды» Г. Рассадине, который действительно был братом Таисьи Алексеевны, как и она, уроженцем Костромщины, откуда-то из-под Галича или Судиславля.
Сразу же разомкнулись ее скуповатые уста — словоохотливо, даже с подъемом, начала она посвящать искусного «родознатца» жизни народной в то, как росли они в дымной, затерянной среди северных лесов избе с этим самым будущим «парижанином», спорили из-за редковатого лакомства — пирога — и притом дружески помогали друг другу в сотнях и тысячах разных малоприметных, но навек запоминающихся дел, которые и всплывают потом в памяти, вдруг — наперебой, на радость и смакование вспоминающим…
А уж смаковать детали быта, вкусные, сочные, Алексей Колосов был великий мастер и любитель. С чисто художническим, «бунинским» (как почитал и любил Алексей непревзойденного живописца «Деревни» и «Суходола»!), благородным и незазорным «вожделением» схватывал Алеша, штрих за штрихом, оттенки — и людской добротной речи, и обстановки, и природы.
Гуляя вдоль той же «хрустальной Сендеги», Алексей то и дело скашивал голову совершенно художническим движением, поворотом, явно запоминая какой-нибудь неожиданный и гениальный мазок великой «сестры-художницы» — Природы!
Выражение это было обронено как-то раз им — мягко, без нажима, «походя», как говорится, — хотя вообще-то он обладал своеобразным даром «бытового ораторства» — уменьем рельефно, выпукло, впечатляюще доносить до слушателя всякую дорогую ему мысль…»