С этими словами Рябов аккуратно разгладил лист и снова перебросил его на колосовский стол.
— Ну, давай, давай, — улыбаясь, сказал Колосов, поощряя Рябова в его стремлении вести разговор в высоком «штиле», — Иван Афанасьевич, друг мой любезный, товарищ мой по странствиям по весям и градам Среднерусской возвышенности… Вы, который много лет делите со мною кров под этой крышей, неужто вы до сих пор не знаете простой истины, что разъездного корреспондента ноги кормят, немереные версты по земле российской!
Рябов, делая вид, будто не замечает колосовской усмешки, спросил:
— Прошу вас, Алексей Иванович, припомните-ка: какое самое лучшее время в вашей работе?
— Когда пешедралом ходил, — просто и спокойно сказал Колосов.
Рябов требует уточнения:
— Простите, как прикажете вас понять: «когда пешедралом»?
— Натурально, Ваня, натурально, — отвечает Колосов. — Пешедралом! Правда, этому способствовало то, что в российских уездах, не говоря уже о волостях, мало было машин, и никто их нам не предлагал, и мы, расхожие корреспонденты, ножками, ножками топали по полям и долам… Одно это, дорогой Иван Афанасьевич, одно, говорю, это было великолепнейшим возбудителем творческого процесса.
Свою статью о Колосове Рябов начал так:
«В анкете, предложенной 15 лет назад издателями сборника «Как мы пишем» литераторам, между прочим, спрашивалось: что является возбудителем в творческом процессе писателя?
Если бы литератору Алексею Колосову надо было бы отвечать на подобную анкету, он должен был бы указать, что самым сильным возбудителем его творческой энергии является земля. Больше всего любит писать он о земле, опьяняясь ее запахами, очаровываясь ее видениями, подпадая под власть ее красок и цветов.
Алексей Колосов — лирик по своей сущности; многие его вещи воспринимаются мною как лирические миниатюры, как стихотворения в прозе.
Алексей Колосов, как это иногда бывает с лириками, обладает еще одним драгоценным даром. Я говорю о чувстве юмора. Оно в высшей степени присуще Колосову. Он видит в жизни не только трогательное, светлое, милое, хорошее, приятное и умеет рассказывать обо всем этом с мастерством большого русского писателя, наследовавшего хорошую традицию таких чудесных мастеров русской прозы, как Чехов и Бунин. Колосов видит смешное в жизни, заслуживающее осмеяния юмориста…
Колосов поднимается до сатиры тогда, когда он сталкивается с такими явлениями, как «сухаревка» в душе человека, как мелкособственническое свинство, как казенное равнодушие к живым людям и живому делу. Прохвосты, жулики, бюрократы, самодуры, вельможи с партийными билетами — враги Колосова-сатирика.
У Колосова — чудесный русский язык. Это драгоценный сплав народной речи с литературным словом, сплав совершенно органичный, цельный. Ему, писателю, не нужно подделываться под народную речь, ибо свойственно ему самому знание этой речи… У Колосова — настоящий язык, настоящий словарь. Своим богатством этим он умеет распорядиться тоже по-настоящему.
У него же нам следует учиться и той замечательной жадности до жизни, которая кажется мне характерной и драгоценной чертой человеческого и писательского облика Алексея Колосова. В отличие от многих из нас, он постигает жизнь не по книжкам, статистическим отчетам, статьям и письмам, поступающим в редакцию; он постигает жизнь у самых ее истоков…»
Колосов после войны по-прежнему много разъезжал по России — в верховья Волги, на Алтай, в донскую степь. Но писалось Колосову все труднее.
Алексей понимал: ведь есть опасность, и, что греха таить, с годами она становится все более реальной, — опасность примелькаться своими очеркишками и рассказиками, как он насмешливо говорил, а главное — втянуться в привычное и ничему больше не удивляться.
В одну такую минуту смутную я спросил его:
— Что же тебя волнует, Алеша?
— А то волнует… — его светло-синие глаза стали сизыми, сеть бурых морщин резче обозначилась на лице, — что наводим глянец на так называемые факты жизни.
И наш разъездной корреспондент, который отлично видел, не мог не видеть, чем живет, что́ волнует колхозную деревню после войны, как она напрягает все свои силы, чтобы оправиться от ран, от разрухи, должен был порою ломать себя, мучительно искать, за что зацепиться в знакомой деревенской жизни, которая ведь была и его жизнью…