В свой срок дерево это приносило плоды, но мы их не трогали: они были маленькие, кислые, почти несъедобные, вязали рот, как дички.
Если бы я знал тогда, отчего они такие, кто отбирает у них живительные соки!..
Дерево это с каждым годом на наших глазах хирело: его душила красивая повилика.
Из моего окна хорошо заметны перемены в природе. Еще вчера в ложбинке перед домом одиноко горел зажженный молодым весенним солнцем белоголовый подснежник, а сегодня он утонул в созвездии других цветов.
А во-он раскрыл свою злато-багряную чашечку жар-цвет. Когда-то я любил гадать на нем, срывая лепесток за лепестком и приговаривая: «Любит — не любит».
Не помня себя я направляюсь к двери и останавливаюсь на полпути.
— Не ходи, старина, — слышу голос, — не тебя ждет этот цветок, ты свой уже сорвал.
За моим окном раздается веселый смех. Я снова смотрю в окно. Над злато-багряным цветком моей юности склонился парень. Это его ждал жар-цвет.
Отара овец спускалась с гор, с летних пастбищ, на зимовку в низины. На полдороге старший чабан вдруг обнаружил, что нет в своре лучшей сторожевой собаки.
— Карабаш! — звал чабан собаку. Эхо далеко отдавалось в горах, а собака не отзывалась. «Наверное, издохла», — решил чабан. Собаки, чувствуя свою кончину, уходят от хозяина.
Погоревал, погоревал чабан, а там и забыл о ней. Вслед за пропажей собаки чабан не нашел и своей бурки. Должно быть, позабыл на летней стоянке. Чабан пожалел и о бурке.
Ранней весной колхозное стадо снова поднялось в горы, на летний отгон. И здесь чабан увидел свою бурку, а возле нее Карабаша, пропавшую собаку. Чабан понял все: собака осталась сторожить бурку.
Вокруг бурки и собаки вся трава была измята, обгрызана. И сама собака была другая, остались от нее кости и кожа, да клочьями торчала бурая свалявшаяся шерсть.
— Карабаш! — кинулся к собаке чабан, доставая из сумки хлеб. Но собака не приняла ни хлеба, ни ласки. Она отчужденно ощерила желтые зубы. Потом ушла, поджав хвост, не оборачиваясь на зов. Ушла совсем, не простив хозяину его забывчивости.
В глубине леса поет птица. Это глухарь. Я узнаю его по голосу, по особой песне. Осторожно пробираюсь к птице. Глухарь поет, и я подхожу к нему близко. В другое время его насторожил бы малейший шорох, теперь же, когда он поет, не слышит моих шагов.
Будь я охотник, я не поднял бы ружья на глухаря, не воспользовался бы его минутным самозабвением: чуткая птица, не подпускавшая к себе охотника на расстояние ружейного выстрела, легко дается ему в руки во время пения. Глухарь, погруженный в свою песню, слышит только себя. Я подхожу еще ближе. Теперь я вижу певца очень хорошо. У него бородатая, краснобровая голова, седой клюв, и весь он большой, черный, похожий на цесарку.
Милая птица! Если бы ты знала, что всего за несколько шагов от тебя стоит человек, такой же уязвимый, как и ты.
Она назначила мне свидание, а сама не явилась. «У этой девушки короткая память», — думал я.
Женя готовилась стать геологом и при встрече говорила только о минералах.
Делать нечего, я подлаживался под ее вкус.
— Это булыжник? — спросил я, показав на каменную глыбу у нее на письменном столе.
— Аметист, — ответила Женя. — Его облепил песчаник, но жалко снимать облицовку.
Каким щедрым огнем загорались Женины большие смешливые глаза, когда она говорила о камнях!
«Ах, если б у нее нашлась в душе одна такая искорка для меня!» — подумал я.
Вскоре она окончила институт. И, хотя ее оставили при институте, она частенько выезжала на геологические изыскания.
Сегодня она снова назначила мне свидание. На стук вышла старуха мать.
— Уехала. Просила извиниться, — передала она.
«Просила извиниться! Это уже не так плохо, старина», — подбадриваю я себя.
Я вышел на улицу. Свет в ее комнате не горел.
Где скитаешься ты, непоседа?
Я нашел тебя, горюн-трава. Теперь меня унылым видом не отпугнешь, не оттолкнешь от себя.
Видел я твоих сестер, отменных красавиц. Посмотришь: синие-синие. И красивые, и ароматные. А склонишься к ним — ослепнешь. У других ягода как вишня. Отведаешь — всего тебя в дугу сведет.
Я нашел тебя, горюн-трава! Вечный старатель — я вознагражден за долгие поиски. Я нашел тебя!
Сколько рубцов у меня, а на сердце — ни одного. Не ожесточили сердце мое своим обманчивым запахом и ягодами твои сестры, не убили в нем любви к красоте, к жизни.