— Ну, будет вам, ступайте, а то не ровен час съедите, — говорила матушка и ворошила огонь, или переворачивала пирог или гренки, или мешала тушившуюся капусту, потому что часто готовила завтрак на плите в сенях, чтобы поменьше расходовать дров на котел и печь в доме — топлива у нас всегда не хватало.
Еще и тогда любил обнимать ее мой отец, когда она замешивала хлеб, стирала над корытом или месила тесто на перевернутой крышке стола. Как ни удивлялся я силе отца, но все же всемогущей считал матушку, ведь она и отца кормила, и отец ее тоже любил.
Так вот и жили мы с матушкой, когда произошел случай, из-за которого я и рассказываю все это. Весна уже смотрела на лето, все ходили босиком — не только я, но и матушка тоже, — сняли обувку и старухи, чтобы не снашивалась. И тут-то однажды матушка моя с сияющим от радости лицом принялась целовать всего меня и лепечущую в колыбельке Бёжике.
— Отец твой едет, деточка, в субботу будет дома, вот тут написал. — И показала мне письмо, а я-то грамоты не знал и удивлялся, как это можно понять по такой маленькой бумажке, что отец домой едет.
Но письмо письмом, а отца надо было чем-то встретить.
— Хлебца испечем, сынок, — сказала матушка, — чтобы ему было что взять с собой, если на той неделе снова в путь соберется. А коли уж топить, еще чего-нибудь испечем. Что напечем, малыш? Калачей, пирожков?
— Пиросков, мамуся, — сказал я, — и пышечек, и лепешек, и ковризек, потому сто я это юбью…
— Есть у меня немножко мака, напечем-ка пирожков, и в лавку идти не надо… — приговаривала матушка и на меня — никакого внимания. — Все одно, заранее топить надо, уж три недели, как не было огня в печке; если не прокалится, хлеб не взойдет, — продолжала она разговаривать сама с собою, потому как ломала голову, откуда взять топлива, — на дворе хоть шаром покати, пучка соломы и то нет. — А я все продолжал ныть:
— Не надо с маком, мамуся, я это не юбью, испесем ватруски и пироски с вареньем, и с мясом, и пышечек, и ковризек тозе…
— Ну, деточка, нельзя же все сразу, есть у меня немного маку, как раз хватит.
— Не хватит, пироски с вареньем, я тойко это юбью.
— Денежек нет, детонька, не даст варенья лавочник.
— Даст, даст, — ныл я, — пироски хосю с вареньем…
Чем растопить печку? — вот была забота. Хоть бы соломы вязанку. Она бы с поля, с обочины, стеблей сухих — кукурузы, осоки, купыря, будыльника, крапивы принесла или чертополоха на худой конец, с которого колючки опали зимой, но ничего такого уже нигде нет. Еще зимой да холодной и ветреной голодной весной все подобрали цыгане и те, кто еще беднее нас. А что осталось, новой травой проросло и сорняками, уже и молодая-то крапива до колен достает, а из купыря дети уже дудки делают, а у верблюжьей колючки листья — вот такие, как у табака в августе.
Выбора нет — или проси у кого-нибудь взаймы, или неси с поля, с господского поля, потому топлива здесь даже за деньги не получишь, даже если бы и были у матушки деньги.
Взаймы? Но у кого? Здесь, на краю села, ни у кого его нет, всяк добывает топливо как может — накапливает или с поля приносит. Собирание топлива и вынос его за воровство здесь никто не почитал. Никогда я не слыхивал, что, мол, пошли воровать, всегда говорили: «Пошли, принесем вязанку соломы или охапку-другую кукурузных стеблей!»
Итак, под вечер, когда солнце клонилось к закату, отправились мы с матушкой в поле к прогнившим соломенным стогам господина Чатари. И меня она с собой на этот раз взяла, хотя и не любила, когда я вис на ней, потому, наверно, думаю я сейчас, что боялась одна идти, ведь смелой, сильной и всемогущей она только для меня была, а для всех прочих всего лишь молодайка, почти девочка, которой мог прибавить смелости даже такой малыш, как я.
Могла бы позвать с собою какую-нибудь соседку, но никто бы не пошел, ведь об эту пору, к вечеру, набирается куча дел — и стада возвращаются, и ужин надо готовить приходящим домой мужикам. У нас не было еще никакой скотины, только несколько кур да три гуся — отлучаться они нам не мешали. Бёжике матушка уже накормила, и мы ее укачали. Хотя если она рано засыпала, то потом не давала спать ночью и то и дело хныкала, но сейчас, когда возвращался отец и мы хотели что-нибудь испечь для него, это было уже не важно. Ночью матушке все равно придется вставать — тесто месить.
Взяла, значит, матушка веревку для соломы и спрятала ее на груди, чтобы никто не увидел. Хотела захватить и крюк, потому что очень тяжелое это дело — кому приходилось, тот знает — нащипывать руками вязанку из старого, пожухлого и осевшего стога соломы. Но потом передумала и повесила крюк обратно на изгородь. Вдруг попадемся сторожу и он заберет у нас хороший крюк, подумала она, вероятно, но мне ничего не сказала.