Однако самой тяжкой его заботой по-прежнему оставалась вся эта история с женой. Когда она обрушилась на него всей тяжестью, он почувствовал, что Ибойка начинена «буржуазными пережитками» (он не замечал, что в нем самом еще много «крестьянских пережитков», которые не уживаются с «буржуазными»), и сейчас, под влиянием горечи и обиды, считал эту женщину безвозвратно погибшей, ибо как можно бороться против глупости, которая маскируется под «культуру»? В то же время он думал: хорошо, пусть так, но ведь женщина тоже человек и должна быть равноправной с мужчиной, быть свободной в своих поступках — это справедливо. Быть свободной, да, но для чего? Чтобы напиваться пьяной, терять всякий стыд, скандалить и развратничать? Нет, конечно, не для того, но где же границы? Выходит, если Ибойка напивается с мужчинами в кабаке, а потом вопит фальшивым голосом, у нее есть на это право именно потому, что мужчины тоже напиваются и тоже горланят кто в лес, кто по дрова.
Ну, а если я, муж, не знаю, куда девать глаза от стыда, и становлюсь из-за нее посмешищем, какая же тут справедливость? Я не потерплю, чтобы моя жена пьянствовала и вопила в кабаке. А что скажет на это партия? Партия постоянно учит нас быть стойкими, преданными борцами — до самой смерти, но она не показала еще на конкретных примерах, как должен поступать муж, коммунист, если его жена до полудня не убирает постели, если она, растрепанная и полуголая, в распахивающемся длинном халате идет в магазин, или делает себе аборт, или напивается допьяна в ресторане и потом поет, немилосердно фальшивя? Что он должен с ней делать? Обругать, смешать с грязью или убеждать ласковым словом? Хорошо, надо убеждать, но как быть, если она считает себя во всем правой? Или, если разревется, я ее пожалею, обниму, поцелую, успокою — а завтра она опять за свое? Отхлестать ее по щекам или отколотить, тем более что руки так и чешутся? Нет, нет, никогда! Но тогда что же? Уйти от нее, развестись? Допустим, но что будет с ней и с ребенком? Ведь я должен оставить его ей, так гласит закон, потому что ребенок еще мал, к тому же девочка. Но я не могу отдать Эвику, не могу — она ее не любит, а я люблю. Отдать для того, чтобы из нее выросла такая же особа, как ее мать? Нет, нет, только не это! Мне и сейчас-то стыдно перед ребенком за мать и ее мерзких подруг. Но что, что же мне делать? Дай мне совет ты, моя партия, ведь я уже не могу обратиться ни к попу, ни к Библии, ни к неписаным законам села, раз они мне стали чужды.
В душе Йожи кипели и другие чувства. Он испытывал жгучий стыд перед людьми и перед знакомыми, да и перед самим собой, за то слепое обожание, каким он прежде окружал эту женщину. Только теперь он понял, что их любовь была с самого начала неравноценной и неравноправной. Это не был любовный поединок двух влюбленных друг в друга молодых людей, сошедшихся для долгого счастья; если у таких супругов и подернется пеплом юная любовь, они долго еще будут жить оставшимся от нее теплом; но даже если трудно сложится их судьба и жизнь окажется к ним суровой, они будут поглощены семьей и заботами и проживут, питаясь, быть может, до самой смерти сладкими воспоминаниями о пережитом в играх и любовных утехах юности, хоть немного согревая этим годы равнодушия.
А Йожи сжигал стыд и приводило в ярость одно лишь воспоминание о том, как он молился на Ибойку, каким подобострастным обожанием ее окружал, как слеп и глуп он был. Не разглядеть того, что она совсем ему не пара, и даже не найти сил, чтобы ее переломить, воспитать, подчинить своей воле! Но если родители, школа, улица, все ее окружение так дурно ее воспитали, что же может сделать теперь муж? Ведь это только в песне поется: «Гнется-клонится девушка, как камыш на ветру», — гнется-то она гнется, но на самом корню! И если даже так, то лишь до тех пор, пока ее кто-нибудь не возьмет замуж. А там уж гибкости нет и в помине, разве только ее принудит к этому крайняя нужда, закон или голод или если она по-настоящему любит своего мужа. В этом-то и весь секрет — в настоящей любви!