При всем том, когда Лаци был еще жеребеночком, бед у него не было и в помине, и сам он тоже бед особенных не причинял. Хозяйские сыновья резвились с жеребятами и ласкали их так — ну и Лаци, конечно, — как иные ласкают девушек. Они обнимали его грациозную шею, прижимали к себе его голову, заглядывали ежеминутно в прекрасные ясные глаза и видели в них свое отражение: слипшиеся волосы, распаренные небритые лица. И еще у них бывала забава: обняв Лаци, когда взвивался он на дыбы и, играя, кусал их или делал вид, что собирается укусить, они хватали его за холку, похлопывали по морде.
Лаци эта забава была по душе, потому что жеребеночком во дворе Мурваи он оставался в то время один; мать его, старая Вильма, постоянно ходила в ярме, плелась взад и вперед, из конца в конец по какой-то дурацкой борозде, от утренней и до вечерней зари, и он очень и очень скучал. Брали в поле порой и его, и брел он вдоль борозды рядом с матерью или чуть позади, но так как в том бесконечном, казавшемся нелепым хождении не было ни малейшего смысла — зачем тащиться до дикой груши, разделявшей поля, если надо возвращаться назад (того, что это работа, производящая хлеб, творящая корм для скота и людей, тогда он еще не знал), то через некоторое время он мать покидал, оставался возле телеги, с краю пашни либо в поле с пшеницей, либо же в молодой люцерне, где из трав и люцерны можно было щипнуть кусочек-другой полакомей. Рылся он и в телеге под сеном в поисках припрятанной сахарной свеклы, рылся в висевшей на крюке люшни торбе, выискивая стебелек повкусней, а то развяжет торбу с едой и вытряхнет из пестрого полотенца белый хлебец пшеничный и копченое сало. Хлеб раскрошит и умнет, а сало затопчет, потому что лошадь — животное не плотоядное. И приходилось из-за него прятать еду в сундучок солдатский, виды видавший, и засовывать сундучок под козлы.
Когда же мать Лаци и другие старые лошади, ходившие с нею в упряжке, получали короткий отдых, Лайко, хозяйский сын, еще живший с родителями и приставленный к лошадям, всегда играл, забавлялся с Лаци. Остальные сыновья Мурваи, всего было их шестеро, редко наведывались домой: кто службу солдатскую проходил, кто своей семьей обзавелся. Но кто б из них ни наведался, с завистью разглядывал Лаци:
— Эх, красавец — жеребчик! В мои бы руки его! Отдал бы мне его батя, я б из него самолучшего коня подседельного вырастил. (Подседельный конь всегда холощеный, подседельный — душа, разум и сила упряжки, у подседельного не может быть жеребеночка, одна забота у подседельного — труд.)
Старый Мурваи делал вид, будто не слышит, а если и отзывался, то такими словами:
— Как бы не так! Чтоб ты и этого баловством сгубил, как сгубил сына Линды.
— Лайко так вон его забаловал, что и теперь уже сладу с ним нет. Я только руку на него положил и моргнуть не успел, а он копытом меня как саданет. Нет, не выйдет коня из Лаци, ежели он в руках Лайко останется…
— А то забота, да не твоя. Ежели конь из него не получится, мы его продадим, и вся, стало быть, недолга. Розенблюм его в части армейские сбудет. И куш немалый возьмет… У графьев вон хватило ума жеребцов с неприметным изъяном нашему брату крестьянину продавать, ну и нам ума ни к чему занимать, чтоб коней с доброй статью да с недобрым норовом в армию сбагрить. Оно, может, и правда, что с этими норовистыми в армии не кому-нибудь, а сыновьям же крестьянским маяться, так ведь, кто из зажиточных, тому недолго и маяться, выйдет он вскорости в унтеры и коней ему скрести не придется; а то, глядишь, с подмогою полной баклажки да копченого окорока заполучит от господина фельдфебеля коня самого наилучшего.
Все эти суды да пересуды проносились над головою Лаци, а он про них и не знал и жил своей жеребячьей счастливой жизнью, когда и еды и питья вдосталь; одного лишь ему не хватало: счастья быть в табуне, резвиться вместе с другими жеребчиками, бегать с ними по вольным лугам. Этим счастьем он наслаждался урывками, так как мать его хоть порой и отправляли на выгон, но очень скоро возвращали домой возить сено, потом кукурузу, а после кукурузы пшеницу.
Вот почему, когда Лаци маленько подрос, он то и дело отставал от телеги, чтоб подобрать на стерне какой-нибудь после жатвы оставшийся колосок либо порезвиться с жеребчиками, бежавшими, как и он, за телегой.
Бывало, так увлечется, что не заметит, куда ушла, куда скрылась телега, и тогда неожиданно настигал его крик: «Милок, Милок, э-эй!» — и он понимал уже, что зовут его и надо бежать, мчаться и ржать, ржать заливисто, чтобы знали: здесь он, он спешит, догоняет телегу; если ж не отзовется, знать о себе не даст, накажут его, к матери на коротенький повод привяжут, — как начальство велит, — а ходить на коротеньком поводе так скучно и глупо. Плетешься день целый туда да сюда, сзади, как полоумная, вихляет телега, а ты плетешься, изнывая от жажды и мучаясь голодом, да таким, что вот-вот вопьешься зубами в стоящую у кромки дороги кукурузу, сорвешь молочный початок, и тут же огреют тебя за это кнутом. Когда тащишься на коротеньком поводке, и молока материнского, как привык, на остановке не пососешь, напиться материнского молока можно было лишь с позволения Лайко.